Его практические заботы от этого, конечно, не были решены: напротив, когда он подумал было о возвращении в Кишинев, то понял, что в безопасности там отнюдь не окажется. Если бы он мог отыскать ту организацию или тех людей, которые приговорили его (ежели только юный мерзавец не выдумал все самостоятельно), он мог бы, вероятно, с ними объясниться, хотя не вполне ясно, каковы могли быть свидетельства его невиновности. Более того, вопрос его вины мог вовсе для них не возникнуть: он называл мне русский роман, в котором героя в похожей ситуации убили ни за что, только ради того, чтобы связать участников казни кровавой порукой. Поэтому облегчение это, если оно не почудилось его виноватому (и виноватящему себя) уму, восходило к иррациональному ощущению перевернутой страницы, которая, может быть, означала закончившийся кошмар, гнавший его безостановочно с той бессарабской ночи: как в дурном сне захлопнутая дверь в комнату, где заперто чудовище.
Оставались кое-какие заботы материального свойства. По еврейскому обычаю похоронили мать в тот же день, так что на погребение он в любом случае не успевал – но, по тем же причинам, вряд ли и поехал бы, а так не было и возможности. Управление всеми ее имущественными делами взял вновь вынырнувший из Макарова или Бендер дядя Иось: он же, собственно, и отправил телеграмму Льву Львовичу. Тот обменялся с ним еще несколькими телеграммами, причем его корреспондент, демонстрируя свою рачительность, опускал ради экономии отдельные слова, что в сочетании с обычными телеграфными искажениями давало на выходе какие-то шарады («priluga vse dom zdam»): вероятно, это следовало понимать так, что весь домашний штат рассчитан, а недвижимое имущество предназначается для долгосрочной аренды. Лев Львович, враз оставшийся без семьи и родового гнезда, хотел было переспросить, что станется с его одеждой, микроскопом и скопившейся небольшой библиотекой, но потом, припомнив русскую пословицу про голову и волосы, плюнул и махнул рукой. Как потом он рассказывал с обычной своей сардонической усмешкой, набивая трубочку душистым табаком с добавлением цветов фиалки, отчего-то он эту плачущую голову из пословицы представлял очень хорошо, причем мысленно связывал ее с давним своим кишиневским лысым приятелем, который и вправду имел основания грустить по утраченной шевелюре. В воображении, несмотря на это, голова действительно пускала по щеке горючие слезы, покуда палач, только что совершивший обряд декапитации, искал, как бы ее получше ухватить, чтобы показать народу, и в результате приподнимал за уши, как затравленного зайца.
Телеграфный стиль не располагал к подробным объяснениям, но Лев Львович сумел предположительно удостовериться, что дядя Иось, по крайней мере, не склонен урезать его ежемесячные поступления («kak prezde ne obizu»). Окончательный же расчет по имуществу, равно как и вступление в права наследства, он решил отложить на потом. Несмотря на то что телеграф мог исправно приносить новые сведения в любой уголок Европы, Лев Львович считал, что он должен чего-то дождаться в Вене, не двигаясь дальше: может быть, ему подсознательно хотелось отсидеть положенный недельный траур по матери. Впрочем, в полном смысле слова он не сидел, а скорее ходил, бесцельно бродя по городу, время от времени присаживаясь на какую-нибудь скамейку и бессознательно вперяясь долгим взглядом в прохожих, которые, случайно перехлестнувшись с ним глазами, прибавляли шаг.
Здесь, на каком-то из бульваров, произошла у него знаменательная встреча, истинное значение которой он понял, как это обычно бывает, потом – недели, а то и месяцы спустя. Мне, кстати, кажется, что у нашей породы существует особенный подвид, предназначенный именно для таких случаев. Если в земных армиях, помимо традиционной пехоты, артиллерии и всего в этом роде, имеются, как пишут в газетах, всякие отряды особенного назначения, какие-нибудь британские гуркхи в смешных шапочках или австрийские горные егеря, то, может быть, и среди нас есть те, чья работа состоит не в постоянном пригляде, а в разовых акциях? Вроде стрелки на железнодорожных путях: вот едет поезд по прямой дороге – так человек живет свою обыденную жизнь. И вот происходит событие, а чаще встреча – и он сворачивает в сторону с устоявшейся, уже привычной колеи и направляется куда-то вбок. Ну или оказывается под откосом, так тоже случается.
Лев Львович сидел на скамейке в парке и по явившейся у него в последние недели привычке что-то чертил тросточкой на песке, когда внимание его привлекла суета неподалеку. Причиной суеты оказался довольно звероподобный нищий или сумасшедший (а вероятно, и то и то вместе): вопреки обычаю своих товарищей по ремеслу, он не сидел смиренно на уголке, сложив перед собой картуз с медяками, а обходил одного за другим наслаждающихся променадом венцев, весьма требовательно собирая с них мзду. Народу, по случаю выходного дня, в парке было полным-полно, от бонн или матерей, гуляющих с детьми, до почтенных бюргеров, вкушающих за газеткой утренний кейф между последней порцией кофе со сливками и первой кружкой пива. Нищий – крупный малый, заросший спутанными волосами и такой же, черной как смоль, бородищей, одетый в какую-то диковинную шинель со споротыми пуговицами, самоуверенно подходил к скамье и плюхался рядом с сидящими там господином или дамой, причем делал это в нарушение всех конвенансов – практически бок о бок. Тот или та, естественно, отрывались от своих дел и недоуменно взглядывали на пришлеца, заодно стараясь испепелить его взглядом. Тот что-то такое говорил, отчего его собеседник, как правило, лез в карман и подавал монетку, на чем беседа и заканчивалась, а попрошайка переходил к следующей скамье. Но если оскорбленный вторжением ве́нец медлил, отказывался или просто не имел с собой мелкой монеты, нищий впадал в неудовольствие, которое вполне недвусмысленно выражал. Сперва он поднимался и, скрестив руки в позе Наполеона, нависал над отказавшимся платить господином; потом, видя, что это не действует и тот продолжает читать свою газету, заходил ему за спину и начинал легонько постукивать по скамейке; потом, подобрав с земли ветку, кончиком ее пытался пощекотать бедолагу, все делавшего вид, как будто к нему происходящее никак не относится. Затем, увидев, что и ветка не помогает, удивительный нищий вставал на четвереньки и очень споро бежал к скамейке, так что полы его шинели мели прямо по песку (что задним числом объяснило их белесоватый цвет). Подобравшись поближе к внешне невозмутимому читателю газет, он сперва несколько раз очень натурально гавкал, потом поворачивался к нему спиной и начинал быстро-быстро рыть песок руками, как собака иногда копает землю лапами, так что быстро засыпал несчастному все брюки. Тут, наконец, жертва его не выдерживала и, вскочив и сложив газету, быстрым шагом направлялась к выходу. Сумасшедший, захохотав, вновь вставал на ноги, отряхивал шинель, проверял, не выпали ли из карманов собранные монетки, и отправлялся дальше совершать свой обход.
Лев Львович, сидевший шагах в тридцати от этой сцены, наблюдал за ней сперва довольно холодно, мысленно прикидывая, в какой момент, если бы дело происходило в Петербурге, на сцене показался городовой: по всему выходило, что случилось бы это почти сразу. Однако, по мере того как нищий подбирался к нему, в нем зрела какая-то несвойственная ему ярость – как будто все несчастья, в последнее время на него свалившиеся, воплотились в этой нелепой фигуре. Он сжал трость так, что пальцы его побелели, решив про себя, что если нищий попробует повторить с ним тот же фокус, то пару ударов палкой он точно сумеет нанести, а дальше, может быть, уже вмешается и полиция. Мысль эта отчего-то была ему приятна: как будто возможность выплеснуть силу, хоть и пострадав при этом (нищий был примерно той же комплекции, но явно лучше разбирался в практике уличных сражений), могла отвлечь его от тягостного фона последних недель.
Нищий, физиогномист поневоле, оценил подобравшегося Льва Львовича и, еще подходя, осклабился, но тактику свою не переменил: подошел и плюхнулся ровно посередине его скамьи, после чего, закатив на секунду глаза, как бы в облегчении, вынул из кармана затрепанный картуз и шутовским движением протянул Рундальцову. «Дайте, пожалуйста, монетку на счастье, добрая женщина», – протянул он по-немецки тоненьким голоском. «Пошел вон», – отвечал ему сквозь зубы Лев Львович. «Das verstehe ich nicht», – заныл тот. «Уйди прочь, ублюдок», – повторил Рундальцов. «Не ошибусь ли я, предположив, что вы, сударь, русский?» – проговорил вдруг странный нищий, на этот раз совершенно нормальным голосом. Рундальцов глянул на него: перед ним сидел, хотя и довольно экстравагантно смотрящийся, но совершенно нормальный на вид человек с пронзительными светлыми глазами – и даже бородой своей он больше напоминал народовольца Желябова, чем обычного умалишенного.