Государство каким-то образом набирает всегда нужную себе команду. И что забавно: и в предвосхищении перемен, и во время, и после них, и оценивая их результаты, во все времена люди исходят из того, что именно они меняют свою жизнь, что именно они достигают своих целей, а на деле своих целей достигает всегда государство, ни о чём нас особенно и не спрашивая. Но есть множество людей, которые думают, что направляют государственную машину, другие думают, что управляют ею, третьи до сих пор с ней борются, а есть мой дед, который говаривал: «Какая «жисть» будет, такой и будем потрафлять». И не всё ли равно: кто, как и что, – не в одном ли все очутились потоке? Никто не вывернулся, но все друг друга ругают, поносят и спорят до хрипоты. «Кто прав?» Дед относился к социуму очень просто. Как к стихии. Соответственно, как и у всякой стихии, у неё может быть ясно солнышко, а может – злой ураган. Мне теперь кажется, что и у всех петушинцев отношение было примерно такое же. Ещё исстари повелось это их крестьянское: «стихия она стихия и есть, чего уж тут». Да при этом ещё и рукой махнёт.
Совсем другое отношение к жизни я узнал от Чужого человека, много-много лет назад. Человек этот был странно одет. В костюм. Я ещё не видал костюмов. «Пинджаки» видел, а костюмов с галстуками – нет. Он и вёл себя как-то странно, и говорил чудно. Что-то там бабушке наговорил: смотрю, она засуетилась, нарезала в палисаднике цветов и подала ему огромный букет, который тот принял с поклоном. На мой недоумённый вопрос бабушка отвечала заговорщическим шёпотом: «Это «зонник». На свидание собрался». Тогда я, естественно, и понятия не имел ни о сто первом километре, ни о запрещении жить в столице и в крупных городах. Я отчего-то решил, что «зонник» это профессия. Несколько раз заговорить с ним у меня не вышло, но я всё-таки улучил момент и спросил, почему он захотел стать «зонником», а не офицером, например. Я был уверен тогда, что завиднее судьбы офицера ничего не бывает, и, скорее всего, чересчур горячо стал свою точку зрения отстаивать, потому что «зонник» на меня рассердился. «Занялся бы чем поинтересней», – посоветовал он мне довольно холодно, – «государство и без тебя не пропадёт». (Я в первый раз услышал от него это слово: государство.) И дальше, глядя мне прямо в глаза и отчеканивая каждый слог, он выговаривал: «Государство наше выковано европейским молотом об азиатскую наковальню. Ковалось оно столетиями. И столько раз закалено было кровью, что лучшего способа создавать государства просто не придумано. Ничего с ним не станется, с твоим государством».
Это всегда так удивительно, осознать потом то, что другой человек пытался тебе втолковать много-много лет назад. Да ещё и вспомнить это. Теперь я с ним согласен, государство наше победило всех, кого только можно. Всех врагов: снаружи и внутри. Все армии: и чужие все и все свои. Всех солдат и всех ополченцев, всех полководцев и даже генералиссимусов. Оно победило и белых, и красных, и зелёных, и коричневых, и каких угодно. Оно победило рабочих и крестьян, интеллигенцию и домохозяек. Оно ухитрилось победить даже всех мыслителей и философов. Оно победило все религии. Оно сам народ победило: и эксплуатируемых, и эксплуататоров… «Всех». Иногда мне кажется, оно победило даже мёртвых. «В истории ещё не было такого государства». Но тогда я ещё истории не знал и очень гордился, что мы всех всегда побеждали. Однако он моей гордости не разделял и хотел до меня донести, что получили мы именно то, что хотели. Сами, мол, виноваты. И звучало это обидно: почему виноваты, если победили? Он много мне чего говорил, чего я не понимал или совсем не помню. Но очень хорошо помню, что был с ним почти всегда не согласен. Из его слов как-то так выходило, будто всё устройство нашей жизни нехорошо. Этого я никак не мог принять. Помню, что даже плакал от бессилия что-то возразить и как-то выразить своё несогласие.
Сам я был в восторге от этого мира. Мне просто повезло родиться. Я, видимо, вырос в окружении, где разумность устройства жизни никогда не подвергалась сомнению. Я никогда не стремился к новому строю жизни, я даже представить не мог, что есть иной строй. Теперь это кажется даже странным: я-то сам этого не застал, а те люди, среди которых я учился говорить, застали прямо то время, когда люди разоряли, убивали и мучили друг друга. Всех этих людей оторвали от земли и отправили работать на работу. И даже они ни в чём не усомнились. Мог ли усомниться я, когда весь мир был для меня каждодневным неперестающим чудом!? К тому времени я не испытал ещё ни одного разочарования. Я любил и себя, и людей, и всё что меня окружает.
Меня пленяло всё вокруг. И наши долгие закаты, и покой летних вечеров, и неизменные цикады. И тёплый белый песок, щекочущий босые ноги, в особенности меж пальцев. И утоптанная тропинка через поле с рожью, и голубые глаза васильков. И бегущие по ржи тени от облаков, и тот воздух, который играет колосьями и, кажется, наполняет тебя всего, а не только лёгкие. И долгожданная вдруг шляпка «белого». Тенистая прель оврага, папоротники…
«А предрассветный туман и запах речки, и какие-то утробные всплески воды! А запах уходящей ночи, каждый раз обещающий что-то необычное! А утренний запах печного дыма, стук кастрюль и сковородок, и петух за окном!» Так и было, стоило открыть глаза, и вновь происходило сотворение мира, и начиналось чудо: тебя все любят, и ты всех любишь, и даже не представляешь, что может быть как-то иначе. И тебя ждёт миллион твоих детских дел, непонятно кем и как для тебя предназначенных.
Я иногда теперь думаю, а обращался ли я к себе будущему, как я, нынешний, постоянно обращаюсь в мыслях к себе прошедшему. Думаю, что нет. Там не хотелось будущего, там и так всё было. Будущее просто пришло, и всё отняло, что было прежде. Наверное, поэтому я тогда и сердился на «зонника», что говорил он нечто несогласное с моим мирозданием и потому – опасное. И это «несогласное» – это было недовольство существующим порядком вещей. Даже хуже, это было просто недовольство.
После «зонника» я стал чувствовать людей, которые несли в себе такое же недовольство. Людей таких становилось всё больше. Один, другой, смотришь – третий. «Мы живём убого, а где-то живут лучше». Заражаешься подобным недовольством очень быстро, и перестаёшь замечать таких людей, потому что сам стал таким же. Я тогда ещё не понимал, что недовольство превращает любое золото в черепки. Если ты не найдёшь ему немедленного удовлетворения. Подвергая реальность сомнению, ты реальность уничтожаешь. С тобой происходит нечто удивительное, ты начинаешь стыдиться своего окружения. И даже не знаешь, чего именно. Просто стесняешься жить, как жил до этого. Тебе кажется, что ты живёшь убого, а где-то живут иначе. То есть, тебе уже неловко быть самим собой. Ты уже готов к тому, что сопротивляться исчезновению всего этого окружения не будешь.
И оно на самом деле начинает исчезать. Приедешь, – вроде всё на месте, – а тех Петушков уже нет. И тебе остаётся лишь тоска по утерянному. Всё прошло, «как с белых яблонь дым». Ты захвачен врасплох. Ни о чём таком ты даже и не думал. Как, знаете? в кино есть предчувствие последних кадров, и тут же действительно всплывает надпись «конец фильма». Перед развалом Советского Союза, когда всё было на излёте, тоже было подобное предчувствие. А тут – ничего такого и близко не было. Значит, изменения происходили прямо во мне, раз ничего не заметил. «Это тебе не кино».
Кстати, тот «зонник» подарил мне на прощание «Библию», что для того времени было большой редкостью. Читать я её тогда брался много раз и с разных мест, но так ничего и не понял; или не помню. Понравилось мне только одно место. О сотворении мира. Показалось мне очень похожим на то, как он творился для меня.
Дорога под нашими тремя окошками оказалась знаменитой «Владимиркой». Когда я узнал об этом, был настолько удивлён, насколько в своё время меня поразило открытие, что люди бывают не только такие, как мы, и мы их даже не понимаем, когда они говорят. На известной картине Левитана это обычная проселочная дорога, которую каждую весну нужно наезжать и протаптывать заново. На послевоенных фотографиях, где мама совсем ещё юная, по середине деревни уже видна светлая лента бетонки. Я сам застал уже несколько иную картину: рядом с бетонкой выстроили шоссе, покрыли асфальтом и выкопали кюветы. Шоссе было поднято выше бетонки, которую стали звать Старой дорогой. Мало того, шоссе это наполовину скрыло противоположную линию домов, избы которой как будто вросли по пояс в землю. Да шоссе это деревне уже, собственно, и не принадлежало. По нему ездили машины. Не к нам и не от нас, всё больше – мимо нас.