А там уже и наша ива показалась и лавочка под ней. Каких-то сто последних шагов – и я дотащился. Я загадываю себе, что когда отлеплю дверь в кухню, бабушка будет у стола стоять ко мне боком, как обычно стоит, когда готовит. Вот и наш палисадник. Я бросаю возле крыльца чемодан с гостинцами. На крыльце всегда заперто, обегаю его, залетаю во двор, где роднее всего пахнет домом, взлетаю на мост, тяну на себя дверь в кухню: и действительно, бабушка возле стола, поворачивает на звук двери голову. «Всё, я в Петушках, я приехал».
Веничка Ерофеев не обманул, Петушки – это действительно то место, куда следовало стремиться. Без петушков я не смог бы понять, что происходит со страной, с моим народом, со мной. Я не знал бы, кто я такой и в чём смысл моей жизни. Но это уже другая история…
Петушки
Эссе
Сознавать себя можно определённой
формы куском льда и водой. В первом
случае солнце – зло, во втором —
величайшее благо.
Л. Н. Толстой.
Петушки – это то место, откуда начиналась вселенная. Начиналась для меня. Сам этот момент, момент рождения моей вселенной, – отчётливо врезался в памяти, навсегда в ней и остался. По всей вероятности, было мне тогда чуть больше года. Или что-то около того. Я уже был, но как бы ещё и не был. И вот вдруг случилось чудо: всё то, что было не мной, пугающе неожиданно заполнилось возбуждённо-радостным существом, своей громадностью потрясшим всё моё естество. Как мне теперь представляется, это был дед. Ещё мгновение, и его могучие ручищи вырвали меня из небытия: я полетел на этих руках и уткнулся носом в холодное стекло и впервые в жизни услышал ликующее:
– «Снег!!!»
И это было уже новое потрясение, куда сильнее и глубже прежнего, – передо мной было само пространство. Необъятное и белое пространство. В чистом виде. Хоть оно и было чем-то наполнено, но я тогда ещё не знал, что это такое. Сирень, палисадник, лавочка перед ивой, дома через дорогу, земля, далёкий лес, небо. Всё это мне только предстояло узнать и наполнить всем этим это самое пространство. А в тот момент передо мной было это белое и необъятное, и я в него сразу поверил. Поверил, чувствовалось, раз и навсегда. И, поверив, я начал быть, потому как это пространство света невозможно было ничем заполнить до конца, заполнить так, чтобы пространства не стало. Оно вмещало в себя всё. «Есть оно, – есть и я…»
Наша изба – обычная владимирская изба в три окошка со светёлкой – так и стоит на своём месте. Я могу в неё войти, подойти к тому самому окошку, могу присесть на корточки и смотреть на тот же снег через то же, пахнущее холодом стекло. Только никакого чуда уже не происходит, всё в жизни бывает только раз.
Сейчас-то я знаю не только что, где и как в самих Петушках, но и что за тем дальним лесом, что там дальше, за горизонтом. Я знаю, как устроена Земля, как выглядит наша Галактика. Американцы уже сфотографировали край Вселенной, и этот край так же существует в моём представлении, как и тот белый снег. Но там, на краю, пространство чёрное. И там я – по чувству своему – уже не начинаю, а перестаю быть, превращаясь в ничто. Поэтому порой по-детски хочется обратно, где всё начиналось, но нельзя – Время.
Второе сильное воспоминание как раз и связано с ощущением времени. Воспоминание, как чуть не утонул. Запах речки, гладь воды, янтарно-коричневая игра света, блики, камушки на дне. «Восторг первых ощущений бытия». И то ли в подражание кому-то, то ли по собственному побуждению я зачем-то ложусь на воду вниз лицом. Ноги отрываются от грунта, и я плыву. Но я не знал, что там нельзя дышать, я, видимо, вообще не знал, что я дышу. Воздуха мне сразу же не хватило, нужно было поднять голову, для этого нужно оттолкнуться рукой от дна. Я тянусь рукой вниз, головой вверх, и ничего не выходи: ни голову поднять, ни рукой дотянуться. Ужас задыхания… Время от времени мне вспоминался этот ужас, но тогда я ещё не научился придавать значение воспоминаниям. Это потом уже бабушка как-то случаем рассказала, как тонул я раз за больничным бором в Берёзке. Барахтался я маленькой нашей речке, где была сделана для купания детей небольшая запрудка. Было мне два года. Это бабушкины слова:
– «Где-то отвернулась чуть, глядь, – а мой-то тонет», – глаза её в ужасе округлялись.
– «И чего?»
– «Чего, вытащила, а так бы и утоп. Чего, главное».
До этого никакого времени как будто и не было. А оно было. И когда его стало не хватать, когда я сам себе его нечаянно ограничил, я осознал его реальность. И оно началось, оно пошло, отмеряя мне срок. И когда-то его не хватит, и бабушка уже не вытащит. Об этом не хочется думать. Тем паче, что его всё равно не хватит. Как его может хватить?! Иногда я хожу на то место, в больничный бор, но там со временем всё заросло и переменилось. Речушка спряталась в кустарнике. Оттуда за деревьями уже совсем не видно церкви.
И для бабушки, и для многих и многих в Петушках время уже закончилось. Так мне кажется. А значит, когда-то оно и для них началось, точно так же, как и для меня. Когда ходишь по петушинскому кладбищу и видишь знакомые лица на памятниках, безразлично глядящие в никуда, невольно думается, что время уничтожает всё. Я люблю бывать на кладбище осенью, когда синева и золото листьев создают какое-то особенное, щемящее настроение и располагают к умиротворению.
Как-то я бродил там, о чём-то вспоминал, думал о чём-то своём. Совсем не о смерти. И вдруг совершенно отчётливо осознал, что смерть, да, – уничтожает всё, но она же и создаёт смысл, потому что нет ничего бессмысленнее бесконечности, бесконечного времени, бесконечного делания. Смысл – это всегда законченность. А какую ещё можно придумать для жизни законченность?! «Лучше смерти не придумаешь». Хотя до этого момента мне казалось, что всё наоборот, – смерть делает всё бессмысленным: что бы ты ни делал, всё равно умрёшь, и все умрут, и всё исчезнет. Вместе со смыслом, со всяким смыслом. Выходило, исчезает не всё. Что-то не исчезает, а, значит, и не возникает. А если и смерть, и бессмертие одинаково для жизни бессмысленны, то так же для неё должны быть безразличны. И время должно быть безразлично. «Или что-то мы не так понимаем».
Свихнуться можно было. Так оно и осталось: то так кажется, то этак. А эти с памятников смотрят, как когда-то при жизни глядели с фотографий своих паспортов, без всякого выражения. Вот они, мол, мы. И ничего больше. Разве что тень ехидства почудится порой в каком-нибудь из молчаливых взглядов. «Интересно, им-то там, в другой жизни, что-то открылось или нет?» И ведь, скорее всего, нет. Я-то когда здесь осознал себя собой, ничего мне ни о какой прошлой жизни не открылось. Или я не понял этого открытия…
Лучше об этом совсем не думать. Додумаешься до чего-нибудь вроде полной бессмысленности всего и вся, – что вообще отбивает всякое желание думать. Отбивает напрочь. Но всё же это поразительно, что тогда, в возникшем перед холодным окошком сознании бытия, то есть в сознании себя самого, совершенно не было заложено сознания небытия, то есть конца, или, проще говоря, той самой смерти.
Отрицать, что люди не умирают, конечно, нелепо, но я совершенно не могу вспомнить, когда я положительно узнал, что и я тоже умру. Это знание как-то само просочилось вместе со всеми остальными знаниями. Но осознания своей смертности за десятилетия жизни так и не пришло. И это, надо заметить, доставляет массу неприятностей. Это вопиющее противоречие знания и сознания, бывает, раздирает душу на части. Естество бунтует против разума. Оказываешься сам с собою не в ладах. Не говоря уже о том, что в таком состоянии всё вокруг становится постылым. И звуки, и запахи, и сам воздух, их вмещающий. И сами Петушки…