Литмир - Электронная Библиотека

Актеры чувствовали преклонение папы перед ними. Неслучайно 75-летие Эскина вылилось в такой праздник, какого на моей памяти не было. Пришли все. Зал Дома актера был набит битком — Олег Ефремов немного опоздал и стоял, не найдя свободного места О папе говорили со сцены с большой нежностью, любовью и благодарностью.

* * *

Папа был очень разным: с одной стороны, он проявлял удивительное благородство, с другой — позволял себе чрезвычайную бестактность. В 14 лет я влюбилась в актера Малого театра Дмитрия Павлова (такой тип русского мужчины всю жизнь был моей страстью). Павлов снялся тогда в фильме «Моя любовь». А в Доме актера в то время размещалась выставка, где были три его фотографии. Когда выставку разбирали, эти снимки я взяла себе. Позже мы встретили Павлова, и папа немедленно объявил: «Моя дочка в вас влюблена!» Я стояла, не зная, куда себя деть.

Он совершенно не думал о моих чувствах и порой не проявлял никакой деликатности. Мог у себя в кабинете при всем народе спросить меня: «Что это ты так дико причесалась?»

Папа был очень внимателен к людям и в то же время позволял себе орать на подчиненных. Почти тридцать лет он проработал с двумя замечательными помощницами — Адриенной Сергеевной Шеер и Галиной Викторовной Борисовой.

Галина Викторовна, чрезвычайно коммуникабельная, покоряла чуткостью и обаянием. Мало кто мог отказать ей в просьбе. Она легко подхватывала идеи и с энтузиазмом воплощала их (не зря долгие годы она вела молодежную секцию).

Адриенна Сергеевна брала другим. Темпераментная властная женщина, она умела добиться своего, не останавливаясь ни перед какими трудностями, обнаруживая невероятную фантазию и авантюризм. Про ее способность справляться с безнадежными ситуациями ходили легенды. Рассказывают, как во время одного из вечеров в Доме актера позвонил Дмитрий Шостакович и предупредил, что не сможет выступить, поскольку ему не с кем оставить заболевшую жену. Адриенна схватила в буфете белый халат и помчалась к композитору. Объяснила ему, что она — медицинская сестра и ее прислали побыть с больной. Вечер был спасен.

Папа, Борисова и Шеер безумно любили друг друга. Но как же при этом кричал на своих помощниц отец! Допустим, входит в кабинет Шеер, он ее спрашивает:

— Адриенна, вы позвонили Плятту?

— Да, 27-го числа я набрала 299…

— Адриенна, быстрее.

— Нет, вы меня дослушайте. Я набрала номер, мне ответили сначала, что…

— Адриенна! Говорите сразу!

Адриенна продолжает свой подробный рассказ, и тогда папа швыряет что-нибудь на стол и кричит:

— К чертовой матери! Так работать невозможно!

Адриенна, рыдая, уходит.

Папа идет домой и за обедом рассказывает бабушке о случившемся. Бабушка бросается к телефону: «Адриенна Сергеевна, родная, ну вы же его знаете. Он же вас любит…»

Это продолжалось бесконечно. Он кричал, но кричал не как начальник. Так орут в семье на своих близких. Поэтому ссоры быстро забывались.

Через несколько лет после того, как его помощниц не стало, папа с Борисом Поюровским организовали в Доме актера трогательный вечер в память Адриенны Сергеевны и Галины Викторовны. Никто не мог припомнить, чтобы где-то устраивали подобное в честь умерших сотрудниц.

* * *

Папу знал весь театральный мир. Он был известен также в литературных и научных кругах, Да и не только в них. Знакомые были в продуктовых и промтоварных магазинах, в аптеках. В условиях дефицита он мог достать все. Причем себе почти ничего не приобретал. Разве что галстуки. Когда он садился есть, вечно заляпывал галстук, и приходилось покупать новый.

До сих пор помню большой магазин одежды по дороге на Каширку, директором которого был некий Эдуард Григорьевич, Папа привозил меня туда одеваться. Из всех подсобок выглядывали люди и радостно бросались помогать: «Александр Моисеевич, что Маргарите нужно? Платье? Туфли?»

Такая же картина наблюдалась в отделе заказов «Елисеевского» — все старались ему угодить. И он при этом чувствовал себя абсолютно комфортно.

Он никогда ни о ком не забывал: доставал костюмы, лекарства, продукты. Перед любым праздником отправлялся в подшефный совхоз, закупал цветы и развозил их по множеству адресов, Приезжал, целовал руку, дарил букет, произносил какие-то нежные слова — и эта его галантность была дороже любого подарка.

* * *

Поразительно, но папу любили и в райкоме, и в горкоме партии. Хотя почти после каждого «капустника» его вызывали «на ковер». «Капустники» были одной из немногих форм, позволявших тогда говорить правду или хотя бы намекать на нее. Начинались они в 12 часов ночи. Подразумевалось, что в это время, после спектаклей, собирается только актерская аудитория, хотя приходила вся культурная элита

Папу невозможно было наказать по партийной линии (он всю жизнь оставался беспартийным, в связи с чем любил говорить: «Я не большевик, я сочувствующий»). Наверное, многое сходило ему с рук, потому что он не принимал героической позы. Партийных боссов подкупали его наивность и обаяние. На такое, к сожалению, не способна была я. Мне казалось, надо обязательно демонстрировать свое несогласие, решительно бороться за правду и справедливость. У меня вечно были конфликты с начальством, и я считала, что я — молодец, а вот папа… И только с годами поняла, насколько мудрее и результативнее действовал он.

* * *

Папа никогда не забывал о своей национальности. С гордостью рассказывал, что в детстве благодаря ей имел даже некоторые привилегии: поступив в гимназию по введенной тогда квоте, он, на зависть большинству одноклассников, не посещал уроки Закона Божьего. После революции евреев не притесняли, и национальность стала дома предметом для шуток: папа называл себя Айзеком Мойшевичем и с удовольствием произносил единственное известное ему еврейское ругательство.

Внешность папы, особенно в молодости, была вполне русской, так что с бытовым антисемитизмом ему вряд ли приходилось часто сталкиваться. Все изменилось после войны, когда разогнали Еврейский антифашистский комитет, закрыли Еврейский театр и убили Соломона Михоэлса. Естественно, в эти годы папа ощущал себя так же, как и миллионы других евреев.

В 1958 году он сделал все мыслимое и немыслимое, чтобы мою младшую сестру Зину в паспорте записали русской, по национальности матери. Сложность состояла в том, что метрику надо было добывать в Фергане, где в эвакуации родилась Зина и где после родов умерла мама.

Тем не менее в семье этой теме уделялось мало внимания. Даже то, что меня не приняли в институт из-за еврейской фамилии, не стало поводом для возмущения. К зигзагам в линии партии папа примерялся, как к новым обстоятельствам.

Иногда он смеялся: «Чем евреям плохо? Вот вчера у меня был вечер — ну, одни евреи пришли. Все директора театров — евреи».

Национальное самосознание у папы с бабушкой проявлялось только в одном случае: когда мы получали газету со списком лауреатов Сталинской премии. Они садились за стол и обводили карандашом каждую еврейскую фамилию. Это доставляло им удовольствие и вызывало в них национальную гордость.

Жили мы в большой коммунальной квартире, населенной в основном русскими. А командовала всем (кому дежурить, сколько платить за газ…) наша бабушка. Она пользовалась громадным авторитетом. Лишь когда возникло «дело врачей», бабушка вдруг растерялась и не знала, как вести себя дальше.

Впрямую репрессии нас не коснулись, но снаряды падали очень близко. Вечерами бабушка ждала папу, стоя у окна: придет — не придет. Он приходил, и мы садились ужинать. Когда кто-то звонил в дверь, все застывали, не донеся ложки до рта. Прислушивались: открывается дверь, звучат чужие голоса, дверь закрывается, раздаются одинокие шаги соседа. И все облегченно вздыхали.

2
{"b":"817027","o":1}