Остекленелый взгляд единственного теперь глаза его был прикован к оружию. Отец дышал медленно и чересчур глубоко, слишком длинно вдыхал, чересчур долго задерживал выдох и с присвистом выталкивал его наружу. Он звякнул барабаном, щелкнул предохранителем, посмотрел на дочь и поднял оружие.
Взгляд этот ей никогда не суждено было забыть. Жуткие события случались с ней и тогда, и потом, однако время сгладило фокус, скрыло подробности. Но взгляд этот остался с ней навсегда.
Отец посмотрел на нее единственным глазом, поймал и пригвоздил, так что она задергалась, как насекомое на булавке. С ужасающей ясностью она поняла: отец не видит ее, не может отвести глаз от невидимого ей кошмара. Продолжая глядеть сквозь нее, он поднял пистолет, вложил ствол в рот и нажал на спусковой крючок.
Шума было немного. Только волосы на его макушке взметнулись. Глаз все смотрел вперед, смотрел, пронзая ее. Задыхаясь, Алисия выкрикнула имя отца. Но докричаться до него, мертвого, было невозможно, как и до живого, за несколько мгновений до выстрела. Он качнулся вперед, словно бы для того, чтобы показать ей ту кашу, в которую превратился его затылок, удерживавшая ее связь лопнула, и Алисия бежала из библиотеки.
Два часа, два полных часа прошло прежде, чем она сумела найти Эвелин. Одна из сестер была просто потеряна, превратившись в тьму и боль. Другая, напротив, стала слишком спокойной, она бродила по дому под аккомпанемент собственных стонов и хныканья.
– Что, – скулила она, – что ты сказал? – весь этот час пытаясь что-то понять, допытаться, добиться ответа у тихого дома.
Эвелин она нашла у пруда, сестра лежала навзничь, с широко распахнутыми глазами. Голова девушки сбоку распухла, посреди опухоли зияла вмятина, в которую можно было просунуть три пальца.
– Не надо, – тихо шепнула Эвелин, когда Алисия попыталась приподнять ее голову. Мягко опустив ее, Алисия встала на колени, взяла сестру за руки и стиснула их.
– Эвелин, что случилось?
– Отец ударил меня, – спокойно проговорила Эвелин. – И теперь я собираюсь уснуть.
Алисия заскулила. Эвелин проговорила:
– Как называется, когда человек нуждается… в человеке… Когда хочешь, чтобы тебя касались… когда двое едины… и ничего другого вокруг не существует?
Читавшая книги Алисия задумалась.
– Любовь, – проговорила она наконец и, судорожно сглотнув, добавила: – Но это же – безумие! Скверное безумие.
На спокойном лице Эвелин почил отголосок неведомой Алисии премудрости.
– Это не так, – сказала она. – Любовь не так плоха. Я испытала ее.
– Тебе надо вернуться в дом.
– Я усну здесь. – Посмотрев на сестру, Эвелин улыбнулась. – Все в порядке… Алисия?
– Да.
– Я больше не проснусь, – проговорила она с той же странной мудростью. – Я хотела кое-что сделать, но уже не смогу. Сделаешь ли ты это для меня?
– Сделаю, – прошептала Алисия.
– Днем, когда лучи солнца будут прозрачны, искупайся в них… Но это не все. – Эвелин прикрыла глаза, легкая тучка набежала на ее безмятежное лицо. – Будь на солнце такой… Двигайся, бегай… Бегай и высоко прыгай. И пусть будет ветер, когда ты прыгаешь и бежишь. Я так хотела испытать это. Прежде я и не знала, что так хочу этого, а теперь я… ох, Алисия!
– Что, что с тобой?
– Вот там, смотри, неужели же ты не видишь? Там же стоит Любовь, и стан ее соткан из света!
Мудрые глаза ее спокойно глядели в темнеющее небо. Глянув вверх, Алисия ничего не увидела. А опустив взгляд вниз, поняла, что Эвелин тоже ничего больше не видит. Совсем ничего.
Далеко в лесу за забором звучали рыдания.
Алисия внимала им, потом закрыла глаза Эвелин. Медленно поднявшись, она направилась к дому, а за нею следовали рыдания – до самых дверей. И лишь за дверью она поняла, что и внутри нее все плачет.
Услыхав во дворе стук копыт, миссис Продд что-то буркнула себе под нос и выглянула в кухонное окно между канифасовых занавесок. В тусклом свете звезд, даже зная собственный двор, она с трудом разглядела лошадь и телегу для перевозки камней, а рядом собственного мужа, который вел лошадь в поводу. «Ну сейчас он у меня получит, – пробормотала она про себя, – бродит где-то по лесам… Я и ужин из-за него сожгла».
Но получить по заслугам Продду не удалось. Бросив один только взгляд на его широкое лицо, жена встревожено спросила:
– Что случилось, Продд?
– Дай-ка одеяло.
– За каким…
– Живее. Тут парень раненый. В лесу подобрал. Будто медведь его изжевал. Вся одежа – в клочья.
Она торопливо вынесла одеяло. Продд выхватил его прямо из рук и исчез в темноте. Через минуту он вернулся, неся через плечо худощавого юношу.
– Сюда, – проговорила миссис Продд, открывая дверь в комнату Джека. Когда, удерживая обмякшее тело, Продд нерешительно остановился на пороге, она сказала:
– Шагай, шагай, не думай про грязь, вытру.
– Тряпок и горячей воды, – скомандовал Продд. Она отправилась исполнять указание, а фермер осторожно приоткрыл одеяло. – О боже!
Жену он остановил возле порога:
– Кажись, до утра не протянет. Может, не мучить его… – Он глянул на дымящийся таз в ее руках.
– Попробуем. – Она шагнула в комнату и сразу застыла. Продд осторожно взял таз из рук побелевшей жены.
Он протянул до утра. А потом еще целую неделю, и тогда только Продды решили, что у парня еще есть надежда. Он лежал на спине в комнате, которую звали комнатой Джека, ничем не интересовался и ничего не ощущал, кроме света, бившего в окна. Он лежал и смотрел, может быть, наблюдал за окружающим, но, скорее всего, нет. С постели и видеть-то было нечего. Дальние горы, несколько акров земли Продда, на которых время от времени появлялся и он сам: далекая фигурка, ковыряющая упрямую почву сломанной бороной. Внутренняя суть лежащего замкнулась в себе и, отдавшись скорби, безмолвствовала. Внешняя оболочка тоже съежилась. Когда миссис Продд приносила еду – яйца и теплое сладкое молоко, домашнюю ветчину и маисовые лепешки, – он ел, если она заставляла его, а если не настаивала, не обращал ни на женщину, ни на еду никакого внимания.
Вечерами Продд спрашивал:
– Ну, сказал что-нибудь? – и жена отрицательно качала головой.
Дней через десять ему пришла в голову мысль. По прошествии двух недель он изложил ее вслух.
– Ма, как по-твоему: он не чокнутый?
Она самым неожиданным образом вознегодовала:
– Как это – чокнутый?
Продд повел рукой.
– Сама знаешь, – тронутый, умишком хилый, вот как. Не говорит, потому что не может.
– Нет! – уверенно отвечала она. И, заметив вопросительный взгляд Продда, добавила: – Посмотри в его глаза. Разве у тронутых такие?
Глаза-то и он успел заметить. Взгляд их смущал его.
– Все-таки хотелось бы, чтоб он заговорил, – заметил Продд. – Как знать, может, парень вляпался во что-то такое, о чем лучше не помнить. Грейс-то, она поправилась, разве не так?
– Ну прежней-то она уже не стала, – ответила жена. – Но тем не менее переболела. Мне кажется, что иногда с нашим миром невозможно ужиться, и телу, так сказать, приходится отворачиваться от него, чтобы передохнуть.
Шли недели, раны зарастали, широкое плоское тело поглощало пищу, как кактус влагу. Никогда раньше в своей жизни не знал он отдыха, сытости и… Она сидела возле него и говорила. Пела песни… «Тихо теки, сладкий Афтон» и «Дома, на ранчо». Невысокая загорелая женщина с бесцветными волосами и выгоревшими глазами, охваченная голодом, подобным тому, что некогда терзал его. Она рассказывала застывшему, ни словом не отзывающемуся лицу о родне на востоке, о втором классе, о том, как Продд явился к ней свататься на «Форде-Т» своего босса, не умея даже водить машину. Она рассказала ему обо всем, что еще было живо в ее памяти: о платье, которое было на ней в день конфирмации, – тут клинышек, там клинышек, а здесь бантик, о том, как муж Грейс, в стельку пьяный, завалился домой: портки изорваны, под мышкой поросенок – да визжит, хоть затыкай уши. Она читала над ним молитвы и пересказывала по памяти Библию. Словом, выболтала все, что знала и помнила, но умолчала о Джеке.