Короче, я спрыгнул с койки (чуть не убился — забыл, что теперь сплю на верхней), и повернулся к Кроули, который высвистывал своими легкими что-то вроде фокстрота для паровой сирены. Я уже протянул руку, чтобы как следует тряхнуть его за плечо, как вдруг увидел такое, что внутри у меня все похолодело, и я на мгновение замер.
У Кроули в груди была дыра. Нет, не от ножа и не от пули, а такая, знаете, аккуратная щель, словно грудь у него была на петлях — точь-в-точь раковина моллюска-разиньки на рыбном рынке. И точно так же, как этот моллюск, она закрывалась у меня на глазах — закрывалась все больше и больше с каждым его богатырским вздохом.
Как-то осенью при мне выловили из реки парня, который утонул еще в начале лета. Это было кошмарное зрелище, но то, что я увидел сейчас, было стократ хуже. Я дрожал как осиновый лист. Я обливался потом. Наконец я вытер верхнюю губу тыльной стороной запястья и, попятившись назад, схватил Кроули за ноги и повернул так, что он скатился с койки на пол.
Падая, он вскрикнул, а я сказал:
— Слышишь этот звонок, кореш? Он означает, что пора вставать. Запомнил?
После этого я пошел и сунул голову под кран, и мне сразу полегчало. Я даже понял, что на минутку испугался этого типа, но теперь я не чувствовал ничего, кроме раздражения. Кроули мне просто не нравился — только и всего.
Он поднимался с пола целую вечность, поочередно подбирая под себя свои тонкие ноги, едва выдерживавшие его вес. Кроули вообще двигался как человек с пустым желудком и двухсотфунтовым тюком за спиной. Чтобы встать, ему пришлось помогать себе обеими руками; только перебирая ими по стойке нашей двухэтажной кровати, он сумел, наконец, выпрямить свои ноги-макаронины и подняться.
Нет, силы в нем точно было не больше, чем у мышонка. Встав с пола, что для другого было бы раз плюнуть, Кроули минуты две отдувался, сипя и свистя на все лады, потом сел, чтобы натянуть штаны, а ведь чтобы надевать штаны сидя, нужно быть либо тяжело больным, либо ленивым до безобразия. Я как раз вытирал лицо и наблюдал за ним сквозь тонкое бумажное полотенце.
— Ты, часом, не больной? — спросил я; он поднял голову и сказал, что нет.
— Тогда что с тобой?
— Ничего. Я же сказал тебе еще вчера. Да и какое тебе, собственно, дело?
— Попридержи язык, приятель. Там, откуда я родом, меня прозвали Бешеным. Однажды я оторвал одному типу руку и лупил по голове ее окровавленным концом, пока он не свалился замертво. Он был до странности похож на тебя, Кроули! А все началось с того, что он не извинился, когда толкнул меня в дверях.
Но Кроули воспринял весь этот треп достаточно спокойно. Он просто сидел на койке, смотрел на меня своими мутными глазами и молчал. От этого я разозлился еще больше.
— Вот что, Кроули, — сказал я. — Ты мне не нравишься. Видишь вон ту трещину в полу. Да-да, вон ту... Так вот, это будет моя половина, а та — твоя. Если залезешь на мою сторону — получишь трепку. Уяснил?
***
С моей стороны это, конечно, был довольно-таки грязный трюк. На моей половине остались кран с водой и дверь в камеру, к которой Кроули непременно должен был подойти, чтобы получить свою порцию тюремной шамовки. И койка тоже была на моей территории, поэтому Кроули неуклюже поднялся и отошел к окну. Там он остановился и, повернувшись в мою сторону, стал на меня смотреть. При этом он не казался ни рассерженным, ни особенно испуганным; он просто таращился на меня, с виду тихий и послушный, как пес, но на самом деле исполненный терпения и скрытой ненависти, как разжиревшая кошка. Но я только фыркнул и, повернувшись к нему спиной, взялся за решетку, ожидая, пока появится раздатчик с тележкой.
По тюремным правилам, если кто-то не хочет есть, никто его заставлять не будет. Если человек не хочет есть, значит, он просто не подойдет к решетке, когда тележку повезут вдоль камер. Если кто-то болен, он может заявить об этом на десятичасовом медицинском обходе. Но парня, которого перевели на свободный режим и доверили возить тележку с баландой, все это не касается. Он кормит всех, кто протягивает ему сквозь решетку свою миску с ложкой и жестяную кружку.
Пока я дежурил у решетки, Кроули подпирал собой противоположную стенку, и я чувствовал спиной его взгляд. И шарики у меня в башке крутились и крутились, вот только мысли были немного странные. Вот что, к примеру, я думал:
"Ей-богу, мне положена компенсация за то, что я сижу в одной камере с этим шутом гороховым. Да-да, компенсация! Вот здесь у меня два прибора — его и мой. Благодаря этому, я... Нет, я точно чувствую этот взгляд! Благодаря этому я смогу получить зараз четыре черносливины, четыре ломтя хлеба и — если повезет — двойную порцию сливового джема, чтобы как следует подсластить мерзкий здешний кофе. Ах, черт меня возьми, ведь завтра же среда, а это значит, что я получу два яйца вместо одного! Да я его просто голодом уморю.., если, конечно, раньше его не переведут отсюда к чертовой бабушке. Только пусть этот таракан-переросток дотянет до воскресенья и полюбуется, как я уплетаю две порции мороженого, вместо одной. И пусть попробует вякнуть — я ему шею сверну и под ремень заткну. Но как он смотрит — словно у него четыре глаза вместо двух!"
Но вот на балконе показалась тележка с шамовкой, и я просунул между прутьями решетки свой прибор.
Плюх! На одну сторону тарелки кормило бросил ложку овсянки, сваренной на жидком, разведенном водой сгущенном молоке. На вторую сторону он положил два чернослива и картонку с джемом, плеснул в кружку кофе и накрыл ее двумя ломтями хлеба.
Я быстро выставил между прутьями второй прибор. Даже не поглядев в мою сторону, раздатчик наполнил и его, и двинулся дальше, а я, пятясь задом, отступил от решетки, держа по прибору в каждой руке. Обернуться я боялся. Позади меня был только один человек, но я ясно чувствовал, что на меня устремлены взгляды двух пар глаз. Я даже пролил несколько капель кофе из кружки, что держал в левой руке, и только тут заметил, что меня трясет.
Я трясся и стоял, как дурак, лицом к решетке, потому что мне было страшно обернуться!
Но потом я сказал себе — какого черта! Парень не в силах выдернуть морковку из грядки, а у тебя уже очко играет! Поставь жратву на пол и покажи ему, где раки зимуют. Если тебе не нравятся его глаза, сделай так, чтобы они закрылись навсегда — все (тут я сглотнул) четыре!
И тут я снова совершил что-то совершенно непонятное. Я подошел к Кроули и со словами "на, возьми" протянул ему его прибор. Кроме того, я зачем-то переложил в его тарелку несколько ложек своей каши. Я разрешил ему сесть на койку и поесть, и научил, как подсластить кофе с помощью джема. Почему я это сделал — не знаю. Я даже ни разу не напомнил ему о границе, которую сам же установил. А Кроули по-прежнему молчал — даже не сказал мне чертово "спасибо"!
Я позавтракал и вымыл свою миску еще до того, как он дошел до половины. Ел он страшно медленно, а жевал будто за двоих. (Наверное, в глубине души я уже тогда подозревал, что Кроули — это не один человек, а по крайней мере — полтора.) Закончив есть, Кроули поставил свою миску на пол рядом с койкой и уставился на меня. Потом вдруг встал и опять отошел к окну. Мне очень хотелось сказать ему что-нибудь по этому поводу, но я решил оставить парня в покое.
Но снаружи было пасмурно, шел дождь, и я почувствовал, как настроение у меня падает. В ясный день, часов около двух, нас всегда выводили во двор на часовую прогулку; в непогоду же приходилось гулять в атриуме под балконами, и не час, а всего тридцать минут. Никаких других развлечений режимом предусмотрено не было. Правда, тот, у кого водились деньжата, мог позволить себе покупать в тюремной лавке конфеты, курево или журналы с картинками, но у большинства денег не было или почти не было. Лично у меня оставалось всего двадцать центов, и я всячески себя ограничивал, стараясь растянуть их, чтобы хватило подольше. На свободе у меня не осталось никого, кто мог бы ссудить меня наличностью. К счастью, мне припаяли всего два месяца тюрьмы за один незначительный проступок, о котором и говорить-то не стоит, и при известной экономии этих двадцати центов мне должно было хватить на курево до самого конца.