Однако весь этот таборный шум перекрывала усиленная микрофоном вдохновенная песня кавваля, славившего святого Наранджана. Мелодия вольно неслась над многотысячным табором. Она была полна экстаза, тоски и мольбы. Голько глубокая вера в чудо и во всесилие святого могла породить такую захватывающую мелодию, которая властно и неотразимо брала человека за сердце.
— Слепой кавваль поет, — пояснил Хасн-уд-Дин. — Из Хайдарабада пришел.
— Один?
— Что вы! Тут их собралось не меньше двух десятков. Будут петь до самого утра.
— А кто им платит?
— Кто что подаст, тем они и довольны. А вот и даргах! — сказал он, указывая рукой.
Мы вступили на тесную площадь, до отказа набитую народом. Посередине ее стоял даргах. На высоких белых стенах даргаха горели лампы, бросавшие яркий свет на новое вавилонское столпотворение, происходившее внизу.
Хасн-уд-Дин велел остановить машину в полусотне шагов от даргаха. Здесь, под могучими старыми деревьями, для нас было заблаговременно разбито несколько больших палаток. Палатки имели несколько отделений, полы в них были устланы ковриками и матрацами. Оставив в них имущество и припасы, мы пошли смотреть урс.
При мятущемся свете бесчисленных костров, факелов и керосиновых ламп можно было хорошо рассмотреть, что происходит кругом. От стен даргаха и баньяна, под которым пять веков назад сиживал Наранджан, шла на восток широкая просторная улица, сплошь заставленная легкими балаганами торговцев, явившихся сюда со своими товарами. Улица эта возникла всего два-три дня назад. По обе ее стороны тянулись бесчисленные чайные, кондитерские, харчевни. Возле балаганов чернели на таганах громадные котлы. Тут же крошили зелень, обдирали баранов и поджаривали на решетках мясо. Лоточники торговали ярко раскрашенными игрушками, воздушными шарами и отчаянно скрипящими надутыми воздухом резиновыми колбасками. То и дело над толпой раздавался громкий выстрел — это откупоривали бутылки с самодельными прохладительными напитками.
Вся эта широкая улица, заботливо устланная тростниковыми матами, была полна народа. Зеваки — в большинстве крестьяне — ходили вдоль балаганов, разглядывая привезенные из Хайдарабада и других городов товары. Купить что-нибудь, как правило, им было не на что. Расспросив хозяина скобяной лавки, мы узнали, что выручка его за два-три дня урса ничтожна: всего пять или десять рупий.
Мы медленно двигались вдоль импровизированной улицы. Впереди шел чапраси. Властно опуская тяжелую руку на плечи людей, он сдвигал их с дороги или говорил, что за ним идет сам администратор сахиб. Закутанные в одеяла крестьяне (было довольно холодно) поспешно отступали, давая дорогу. За чапраси шел слуга с фонарем, а затем мы.
— До этого я не навещал здешнего урса — не хотел подогревать религиозного фанатизма крестьян, — говорил Хасн-уд-Дин. — Они могут подумать, что я придаю урсу большое значение, а это непременно вызовет еще больший приток народа в будущем году.
Вы для начала пойдите и послушайте каввалей. Потом посмотрите сандаловые процессии. Зайдите в даргах, — продолжал он. — Только будьте осторожны — вас могут сильно помять.
Тем же «походным порядком» мы пробились сквозь толпу и группы сидящих женщин и детей к подножию баньяна. Как раз отсюда и разносились песни, тревожившие ночной покой. На каменной платформе среди мощных переплетенных корней баньяна собралось несколько сот любителей пения. В самой середине толпы перед микрофоном, который сверкал в свете ламп, подвешенных к ветвям, сидел молодой слепец.
Кавваль пел, аккомпанируя себе на двух небольших звучных барабанах. Это его слышали мы, подъезжая к даргаху. Пел и играл он мастерски. Голос у него был хриплый, но приятный. Казалось, слепец захлебывается песней, в которую он вкладывал всю свою душу. И слушатели были тоже доведены до экстаза: широко открытые блестящие глаза, восхищение на лицах, одобрительные возгласы, слезы.
Когда мы протолкались в середину, слепой уже кончил петь. Забрав деньги, положенные ему в шапку, он поднял свои барабаны и, вращая белками незрячих глаз, ушел нетвердой походкой. Вслед ему раздавались голоса ценителей:
— Душевно пел слепой!
— Как в былые времена!
Место слепого занял пожилой мужчина в серой фуфайке. Он не спеша расстелил платок для доброхотных деяний и поставил перед собой гармониум. Рядом с ним села девочка лет десяти.
И опять полилась песня в темени ночи. Кавваль заводил Куплет, а девочка — его дочь — изо всех сил подхватывала Припев. Она была бывалой артисткой и, не робея, аккомпанировала себе ударами в ладоши. Глаза у нее были полны вдохновения.
— Славно поет дочка! — со слезами умиления качал головой какой-то старик.
— Сорвет голос! Гляди, как у нее жилы на шее надуваются! — вторил ему древний сосед.
На певцов немо смотрели тысячи глаз, а они, сменив мотив, запели другую песню. Я с удивлением слушал слова — они никак не вязались с обстановкой. Это была песенка из популярного кинофильма, и смысл ее сводился к тому, что времена теперь пошли иные, и все норовят ездить на велосипедах. Отец и дочь с воодушевлением выводили припев:
«Фяшан ка хэ, замана!» (Нынче время моды).
Большинство людей, не уловив перемены, слушали новую песню с тем же восхищенным выражением на лицах. Но вскоре послышались негодующие возгласы:
— На урсе не место таким песням!
— Разве тут можно петь о людях?
— Бога бы побоялся!
Кавваль, слыша упреки, замолчал и начал оправдываться, говоря, что народ требует такие песни.
Выслушав еще несколько песен, все мы вернулись на импровизированную торговую улицу, и очень вовремя: там началось сильное движение, народ бежал навстречу массе факелов и ламп, медленно приближавшихся к даргаху. Побежали и мы.
— Сандал идет! Сандал!
— Откуда?
— Из Рангапуры!
Гром барабанов приближался. К нему примешивались резкие звуки труб, дудок, выкрики песни. Прямо по матам, устилавшим дорогу, к даргаху двигалась большая процессия. Две трети в ней были хинду. Это несли сандал из Рангапуры. Готовясь ко дню урса, самые почтенные старики деревни несколько дней старательно терли камнями сандаловые доски, накапливая в посудинах пахучие опилки. Верующие считают, что для души святого нет ничего приятнее, чем эти опилки, разбросанные вокруг его надгробия! Их-то и несли в большом блюде, прикрытом сверху расшитым зеленым покрывалом, под просторным зеленым же балдахином на высоких шестах, который окружала дюжина факельщиков.
Во главе процессии усердно, самозабвенно танцевали женщины банджара. Так и мелькали подолы широких красных юбок, малиновым звоном звенели бесчисленные браслеты.
За банджара следовал оркестр, подымавший дикий шум, потом сандал и, наконец, факельная процессия, которая по мере приближения к даргаху на глазах обрастала народом. Увязался со всеми и я.
У входа в даргах была бешеная суматоха. Люди словно обезумели. Охваченные религиозным экстазом, они жались к стенам, и кордон полицейских в мятых темно-зеленых шимелях с великим трудом сдерживал их напор. Латхи — бамбуковые палки — то и дело угрожающе подымались в руках служивых. Впрочем, их ни разу не пустили в ход. Все стены были облеплены белыми фигурами. Только вход, заваленный сотнями чувяк, сандалий и ботинок, был открыт для старейших и набожнейших почитателей старого Наранджана.
Я с великим трудом протискался в набитое людьми нутро даргаха. Там, посередине платформы, высилось надгробие, заботливо укрытое зеленым расшитым балдахином. Кругом лежали цветы. У края надгробия стояла глиняная кадильница, из которой подымался дым ароматических курений. Тут же лежал морчхал — род веера из павлиньих перьев, прикосновение которого, по общему мнению, равно прикосновению руки божьей.
Старики мусульмане благоговейно припадали к надгробию, низко сгибаясь перед ним в поклоне, целовали край покрывала. Сквозь узкие, забранные кирпичной решеткой окошки видны были приникшие к ним неподвижные белые силуэты. Это были женщины (женщин часто не пускают внутрь даргахов).