К этому оратору можно предъявить сразу три претензии. Во-первых, в его речи слишком много цифр, слушатели не смогут запомнить такое количество статистических данных. Во-вторых, все цифры имеют значение только в сравнении. Будучи произнесенными изолированно, они повисают в воздухе и теряют всякий смысл. Для подавляющего большинства депутатов Съезда цифра "рентабельность производства мяса 26 %" не значит абсолютно ничего, поскольку не ясно, выросла ли эта рентабельность по сравнению с прошлым годом или упала и какую рентабельность хотело бы иметь правительство. Человек, выступающий не перед узкими специалистами в этой области, а перед весьма разнородной аудиторией, должен всегда помнить о необходимости интерпретации сообщаемых цифр. В-третьих, в устной речи можно пользоваться только целыми цифрами, десятые хороши лишь в письменном тексте.
Пример правильного употребления статистики: "Как ни объясняй, никому нельзя, здравому, объяснить экономику, которая производит тракторов в 5 раз больше на душу населения, комбайнов — в 10 раз больше на оную душу, чем США, а хлеба производит почти в 2 раза меньше. Но это еще полбеды. А башмаков производит втрое больше (лучше бы она их и не производила!), чем США. Но тут еще другие вещи. К примеру, с сахаром. Ну, вот мой внук, слава богу, научился ходить с карточкой в очередь за сахаром. У нас его 31 кг на душу населения, в Штатах 22 — и никакой очереди нет, и талонов нет (теперь и в Москве талоны). Зачем же такая индустрия?" (Ю.Д. Черниченко)
Цифры, точно так же, как и факты, сами по себе ничего не доказывают — все зависит от того, в какую систему доказательства они попадут. Интересный пример диаметрально противоположной интерпретации одной и той же статистики из выступления участника обсуждения концертной деятельности в СССР приводит Л.Г. Павлова: "Назову две цифры, отражающие масштабы концертной деятельности на протяжении одного только года. 500 тысяч концертов, которые посетили 140 миллионов человек. Впечатляет. Получается, что каждый второй житель, нас теперь 280 миллионов, раз в год побывал на концерте… Мы любим так говорить: каждый второй, каждый третий, каждый четвертый. Давайте посмотрим с другой стороны, и тогда вдруг окажется, что среднестатистический концерт у нас посещают 280 человек. И тут, если сопоставить с населением страны, получается совсем другая арифметика. Не каждый второй, а один из миллиона. Один побывал, а 999 тысяч 999 человек не пришли в концертный зал. 140 миллионов слушателей в год — это означает, что советский слушатель побывал на концерте в течение почти двух лет лишь один раз. Вот вам конкретный, реальный, человеческий фактор, вот вам отчетная эквилибристика с цифрами."[78, 76]
§32. Определение
§ 32. 3. "Определение представляет собой логическую операцию, предназначенную для прояснения значения используемого термина, выражения неизвестного термина через значение уже известного, уточнение этого смысла и значения."[51, 220] Определение может стать ценным рациональным аргументом в речи. Задача определения — обобщить, дать представление о предмете как части более широкой категории. Чтобы дать определение, необходимо отыскать сущностные признаки определяемого предмета, те признаки, которые помогают отличить данный предмет от других. Этому виду аргументов риторика уделяла много внимания с самой древности. Так, подробно разбирает специфику определения Аристотель в своей «Топике»: "Определение есть речь, обозначающая суть бытия [вещи]. Оно заменяет имя речью или речь речью, ибо можно дать определение тому, что выражено речью. Но кто каким-то образом объясняет нечто одним только именем, тот, ясно, вовсе не дает определения предмета, так как каждое определение есть какая-нибудь речь; однако и такого рода [имя] должно считаться определительным, как, например, когда говорят, что прекрасное есть подобающее."[7, 352]
Со временем, однако, логические и риторические требования к определению стали существенно разниться. Если логика требует всестороннего охвата признаков определяемого понятия, объективного описания его сущности, то в риторических целях не возбраняется определение на основе второстепенных признаков, важных для речи оратора, т. е. говорящий дает не всеобъемлющую дефиницию, а определяет лишь одну сторону предмета. Поэтому нередки случаи, когда одно и то же явление, особенно сложное явление, получает определения на основании совершенно разных признаков. Ср., например, в речи И.П. Друцэ на I Съезде народных депутатов СССР, посвященной вопросам неправильной кадровой политики в Союзе, дается такое определение застоя: "Что такое застой? Мы против него который год боремся и никак не можем выяснить, что такое застой. С моей точки зрения, застой есть разложение страны путем отбора и утверждения кадров по отрицательному признаку в том смысле, что чем человек менее достоин своей должности, тем прочнее он ввинтится в свое кресло и не освободит его ни при каких обстоятельствах". А вот совершенно другой взгляд на проблему: "Давно известно, что человеческое знание творится и идет вперед путем необычайно сложного процесса борьбы мнений, верований, убеждений. Пока такая борьба возможна — в обществе царит здоровая атмосфера, общество развивается. Но как только возникает требование единомыслия и единогласия — так настает величайший враг движения вперед: спокойствие застоя. Застой — это смерть умственной жизни." (В.А. Смирнов)
Таким образом, чтобы дать риторическое определение, необходимо вычленить и обобщить сущностные для речи оратора признаки явления и дать его характеристику в связи с обсуждаемым вопросом.
Именно поэтому риторические определения предмета могут оказаться довольно субъективными. Ср., например, определения из пособия по риторике, составленного в XIX веке И. Гавриловым: "Медведь — всем известный зверь, своею неуклюжестью и неповоротливостью вошедший в пословицу." "Дуб — самое красивое дерево нашего климата." Это, несомненно, определения, поскольку объясняют сущность предмета через его принадлежность к более широкому роду (медведь — зверь, дуб — дерево) и указывают на его отличительные свойства (медведь — неуклюжий, дуб — красивый). Однако эти свойства не являются ни самыми важными для этих предметов, ни хотя бы объективными ("дуб — самое красивое дерево" — чисто оценочное суждение, субъективное восприятие).
Аналогично рассматривает сущность определения Х. Перельман. Он считает, что определение — не логическая процедура, а риторическая фигура. Как он пишет, "мы имеем дело с риторическим определением, когда оно имеет цель не прояснить смысл понятия, а подчеркнуть те аспекты, которые усиливают желаемый убеждающий эффект."
Ср.: "Как понимает правительство термин "личная собственность" и что понимают противник и законопроекта под понятием "собственности семейной". Л и ч н ый собственник, по смыслу закона, властен распоряжаться своей землей, властен за к репить за собой свою землю, властен требовать отвода о т де л ьных участков ее к одному месту; он может прикупи т ь себе земли, может заложить ее в Крестьянс к ом банке, может, наконец, продать ее. Весь запас его разума, его воли н аходится в полном его распоряже н ии: он в полном смысле слова кузнец своего счастья. Но, вместе с тем, ни закон, ни государство не могут гарантировать его от известного риска, не могут о б еспечить его от возможности утраты собственности, и ни одно государство не может обещать обывателю такого рода страховку, погашающую его самодеятельность." (П.А. Столыпин)
Судебная риторика широко использует риторические определения для указания на сущность того или иного явления, однако при квалификации уголовно наказуемых деяний (клевета, подлог, ограбление и т. п.) должна прибегать исключительно к логическим приемам определения, поскольку от точности и непротиворечивости такого определения зависит вынесение постановления о наказании. Пример такой работы над логическим определением понятия «клевета» приводит А.Ф. Кони: "Уложение о наказаниях говорит о взыскании за клевету, не определяя содержания этого понятия, и Сенату пришлось, прежде всего, разъяснить, что под клеветою разумеется заведомо ложное обвинение кого-либо в деянии, противном правилам чести. Жизнь показала, однако, что такие обвинения, подчас грозящие неповинному и составляющие "поджог его чести", размеров и пределов которого не может предусмотреть и ограничить даже сам клеветник, часто распространяются с бессовестным легкомыслием, с преступной доверчивостью ко всякому случаю, дающему пищу злорадному любопытству. Пришлось пойти дальше и разъяснить, что под клеветою должно быть понимаемо не только заведомо ложное, но и не заведомо истинное обвинение в деянии, противном правилам чести. Но жизнь в своем вечном движении поставила вскоре другой вопрос. Было распространено с умыслом не заведомо верное известие о получении образованным и воспитанным случайным посетителем ресторана пощечин и о последующем затем выталкивании его вон. Оскорбитель защищался тем, что, делая сообщение непроверенного и лживого слуха, он не обвинял обиженного в каком-либо действии, противном правилам чести, так как получение пощечины не есть действие получившего ее, и, следовательно, здесь не может быть основания для обвинения в клевете. Пришлось снова пойти дальше — и явилось разъяснение нашего кассационного суда о том, что здесь есть клевета, так как было разглашено ложное обстоятельство о таком обращении с жалобщиком, которое ложится тяжким пятном на личное достоинство подвергшегося такому обращению, приводя к неизбежному выводу, что это поругание его чести вызвано его собственными действиями, при которых он сам своею честью не стеснялся и ею не дорожил." [8]