– Я тебе объясню, – терпеливо говорил он. – Нельзя пить вина. Нельзя есть свинину. Существует только один бог, а Магомет – его пророк. Нужно верить в последний суд. Да, и не есть животных, которые умерли. Даже белый человек может следовать этим простым правилам.
– Теоретически это так, – соглашался Морган. – Но я не имею отношения к религии.
– Ты хочешь сказать, что ты не христианин?
– Увы! Я потерял веру в Кембридже.
– Мой милый Форстер! Все англичане – христиане, что весьма печально. Англичане – трагическая раса. Мне их искренне жаль. Я бы хотел им помочь, но их так много, что сделать это невозможно.
Когда Масуд вскоре после этого уехал в Оксфорд, в Уэйбридже сразу же стало пусто. Здесь не осталось никого, кто был бы Моргану дорог. Но их общение продолжалось – в форме частых писем, которые помогали преодолевать пространство, разделявшее друзей. Поддерживая тон, который они для себя установили, Масуд писал в псевдовосточном стиле, тщательно выверенном и избыточно орнаментальном, где экзальтированность прекрасно гармонировала с иронией.
Он обращался к Моргану, используя принятые на Востоке пышно-почтительные формулы типа «господин сердца моего» и «свет моих очей», клялся в вечной привязанности. Так и казалось, что пишет он письма не в своем оксфордском кабинете, отделанном почерневшим от времени дубом, а в тени минаретов под звучные вопли муэдзина. Очень скоро и Морган включился в игру, начав отвечать в подобном стиле.
Вскоре он отправился в Оксфорд, чтобы навестить друга. Зима уже почти вступила в свои права; первые несколько дней пролетели как в тумане, наполненные прогулками и бессвязными разговорами. Масуд к этому моменту уже овладел всем городом, словно город был одной из его дорогих накидок, которую он мог по собственному желанию снимать и надевать вновь. Он был заинтересован не столько в своих занятиях, сколько в том, чтобы играть некую тщательно выверенную роль, хотя характер исполняемого спектакля вряд ли был ясен и ему самому. Масуду нравилось бродить во улицам Оксфорда, поигрывая тростью с серебряным набалдашником, и своим печально-мелодичным голосом декламировать Поля Верлена, либо носиться в белом теннисном костюме по корту. Он много играл в теннис, любил музыку, исполняемую на граммофоне, участвовал в розыгрышах. Он вообще любил играть.
Был он также центром небольшого кружка поклонников, большинство из которых принадлежали к его соплеменникам. Они бродили по занимаемым Масудом комнатам, словно дворня некоего изнеженного императора. Моргана в этой компании почти не замечали; он опустился ниже уровня видимости, словно шпион или ребенок. Часто разговор вокруг него вообще велся на урду, и Масуд время от времени лаконично передавал по-английски то, о чем шла речь. Но иногда все принимались говорить по-английски, хотя темы, которые они обсуждали, сами по себе были чужими для английского уха: индийские традиции, исторические деятели, о которых Морган никогда не слышал, города, о которых он не знал ровным счетом ничего.
К его огромному удовольствию, здесь изредка обсуждали и поэзию, а подчас и театрально декламировали – на урду, персидском и иногда на арабском. Темы стихотворений большей частью имели отношение к краткосрочности любви и упадку ислама. Странно было слышать лирические излияния в подобной обстановке, но Масуд объяснил ему, что на Востоке поэзия является делом публичным, а не частным, как это обстоит в Англии.
– Вы, так называемые белые люди, – говорил Масуд, – слишком боитесь своих чувств. У вас все разложено по холодным полочкам. В Индии мы открыто показываем наши чувства и никого не стесняемся.
– Почему «так называемые»? – спросил Морган.
– Потому что цвет вашей кожи далек от белизны. Я бы сказал, что ваша кожа – розовато-серого цвета. Взгляни!
Он протянул свою руку к руке Моргана, чтобы сравнить, и Морган убедился, что Масуд прав. Он никогда еще не думал о цвете своей кожи так, как Масуд. У того же цвет кожных покровов был гораздо более привлекательным.
Поэтические темы опасно соседствовали с темами политическими, которые тоже обсуждались в среде друзей Масуда. Но во время таких разговоров все начинали горячиться, в силу чего было трудно понять, о чем они говорят, хотя Морган догадывался, что все политические разговоры вертятся вокруг вопроса о независимости Индии. Только когда друзья Масуда осознавали, что Морган находится среди них, они замолкали и переходили к другой теме.
Когда Морган собрался уезжать, Масуд вложил в его руки небольшой сверток.
– Лучше будет, если ты сперва их примеришь, – сказал он. – Я не уверен в размере.
Это была пара золоченых домашних туфель.
– О! – воскликнул Морган. – Я не могу их принять, они слишком дорогие.
– Ты просто обязан их принять, – возразил Масуд, – или я перестану с тобой разговаривать.
Обхватывая ступню мягким атласным пожатием, туфли подошли идеально. На Моргане были английские брюки, и без того коротковатые, так что в этих туфлях он выглядел довольно нелепо. Но единственное, что он тогда чувствовал, – благодарность, глубокую, безграничную благодарность.
Через месяц он вновь приехал, и в завершение визита Масуд вновь сделал ему подарок. Бегло оглядев комнату, в которой тут и там лежали и стояли различные предметы индийского обихода – мозаичные панно, драгоценности, резные деревянные ящички, полные благовоний, – он почти наугад выбрал один. Это был кальян, который накануне курил Рашид, друг Масуда.
– Нет! – твердо сказал Морган. – Это я действительно не могу принять.
– Ты должен.
– Нет, спасибо, ты слишком щедр. Я безумно счастлив тем, что у меня есть те туфельки.
Лицо Масуда, на котором до того играли все оттенки доброты и дружелюбия, вдруг изменилось – странная маска холодной отрешенности закрыла его.
– Я настаиваю. И ты не имеешь права меня благодарить.
Настойчивость, с которой Масуд пытался вручить Моргану кальян, выходила за границы вежливости. Но он смягчился, когда они наконец добрались до железнодорожной станции.
– Ты не должен меня благодарить, если я хочу тебе что-нибудь подарить, – тихо повторил он. – И я тебя благодарить не стану.
– Но почему? – спросил Морган.
– Благодарят только чужие, но не друзья. Ты – моя семья. Ты благодаришь свою мать за то, что она для тебя делает? Нет, то, что она делает, разумеется само собой. Нет необходимости благодарить ее за что-либо.
– Но я благодарю свою мать, – сказал Морган. – Англичане любят говорить спасибо и постоянно всех благодарят.
– Но я не англичанин, – произнес Масуд. – И, когда ты со мной, ты тоже перестаешь быть англичанином.
Абсурдность этого заявления ничуть не умаляла чувств, стоящих за ним, и острое чувство признательности не отпускало Моргана на протяжении всей его дороги домой. Кальян, чьи полированные бока сияли отраженным светом, вызывал всеобщее восхищение – и в поезде, и в Уэйбридже. Но только оставшись в своей комнате, наедине с самим собой, Морган наконец позволил себе оценить его реальную ценность, которая состояла отнюдь не в самой этой игрушке, а в словах, которыми Масуд сопроводил свой подарок. Ты – моя семья. Эти слова навсегда останутся с Морганом. Он всю жизнь мечтал о брате, о мужчине, близком по возрасту и внутреннему миру, таком, которому он мог бы доверить самые сокровенные свои мечты. В их семье был еще ребенок, умерший незадолго до рождения Моргана, и тот всегда думал об этом создании как о брате, которого при иных обстоятельствах мог бы иметь.
Морган надел золоченые туфли, сел на край кровати, поднес мундштук кальяна к губам и почувствовал отдаленный, едва различимый аромат старого табака.
* * *
К этому времени Морган опубликовал свой второй роман. Писать его было приятно; текст изливался из души писателя так же легко, как из уст верующего изливаются слова исповеди. С другой стороны, как ни странно, местами роман казался Моргану слишком символическим и бескровным. Проблема состояла в том, что он писал о мужчинах и женщинах, а также о браке, предмете, что вызывал у него постоянные вопросы. Морган страшно тяготился тем обстоятельством, что ничего не смыслит в теме, которой посвятил свой роман и о которой, по сути, не может сказать толком почти ничего.