Незадолго до Рождества они вновь отправились в оперу, на сей раз на «Саломею» Рихарда Штрауса. После спектакля, по пути к своему обычному обиталищу, Оксфордско-Кембриджскому музыкальному клубу на Лестер-сквер, они обсудили то, что только что видели.
– Это смесь страсти и отмщения, – сказал Морган. – Порознь каждая из тем представляет собой достойный объект изображения, но, взятые вместе, они производят убогое впечатление. А то, что музыка поистине прекрасна, только ухудшает дело.
– Вот видишь! – воскликнул Масуд. – Именно то, о чем я и говорил, – страсть и отмщение есть очень восточное сочетание. Ты прекрасно ощущаешь подобные вещи.
К этой теме они возвращались множество раз, и обычно Моргану бывали приятны такие разговоры, но сегодня вечером шел холодный дождь и жаркая Индия казалось особенно далекой.
– Ты постоянно это повторяешь, – сказал Морган, – но ошибаешься. Лучше всего я разбираюсь в хорошем английском чаепитии.
– Ты не прав, мой милый, – покачал головой Масуд. – Я видел очень много англичан, но ты единственный, у кого столь развиты истинные чувства. Ты сам убедишься, когда мы поедем в Турцию.
Друзья планировали вдвоем отправиться в Константинополь. Идея состояла в том, чтобы посетить восточный город – что было бы репетицией перед знакомством с настоящим Востоком. Но пока Турция оставалась для Моргана недостижимой.
Они добрались до клуба. После обычной суеты с зонтиками и пальто у входа они нашли свободный уголок. Масуд заказал виски, Морган – чай. Пока официанты не появились с их заказами, друзья перебрасывались ничего не значащими фразами, как вдруг, подчинившись внезапно охватившему его чувству, Морган заявил:
– Вряд ли я напишу еще хоть один роман.
– О, нет! – воскликнул Масуд. – Ты обязательно напишешь. И не один, а много! Иначе я перестану с тобой разговаривать.
– Ты так легко говоришь об этом, потому что думаешь, что я шучу, – покачал головой Морган. – Но я действительно имею в виду то, что сказал. Ты слишком веришь в меня, а я и наполовину не являюсь тем писателем, которого ты во мне видишь.
Масуд, скользя взглядом по интерьеру клуба, поглаживал красивой рукой свои большие усы.
– Ну, перестань! – проговорил он. – Ты – единственный из здравствующих ныне писателей, кто хоть что-нибудь да значит. Ты много крупнее и значительнее, чем все остальные, вместе взятые.
Вдруг он увидел, что глаза Моргана наполнились слезами.
– О, прости, – смутившись, проговорил он. – Я не собирался шутить. Какой же я глупец!
Такой резкий переход от бурных проявлений чувства к подавленности был типичен для Масуда и, на взгляд Моргана, очень трогателен.
– Все нормально, – сказал Морган. – Я тебя обожаю.
– Но я не понимаю тебя, – проговорил Масуд. – Что случилось?
Морган и сам не знал, что случилось. Может быть, во всем виновато воспоминание о голове Иоанна Крестителя, которую внесли на окровавленном блюде? Неожиданно для самого себя он произнес:
– Ты ведь знаешь, что я люблю тебя?
– Конечно. Мы с тобой говорили об этом множество раз. И это чувство у нас взаимно.
– Я не уверен, что ты понимаешь, – продолжал Морган. Неожиданно он почувствовал, как им овладевает решимость.
– Не уверен, – повторил он.
Масуд молчал и спокойно оглядывал помещение. Клуб был набит битком. Рядом сидели люди; воздух полнился болтовней и смехом, и Моргану, чтобы быть услышанным, приходилось наклоняться вперед.
– Я люблю тебя как друга, – произнес он. – Но в моей любви к тебе есть еще кое-что. Ты для меня больше, чем друг. Я знаю, что ты хочешь мне сказать. Ты хочешь сказать, что в Индии друзья становятся друг для друга братьями и ты любишь меня как брата. Но я люблю тебя больше, чем друга, и больше, чем брата.
Глаза Масуда замерли. Взгляд был недоуменный и печальный.
– Я знаю, – сказал он и бегло тронул руку Моргана, лежащую на столе. Спустя мгновение он уже звал официанта.
Вот и все. Целый год ожидания, в течение которого напряжение росло с каждым днем, а вслед за тем – правда, выразить которую можно было всего несколькими словами. Возможно, не теми словами; может быть, эти слова не вполне передавали нужные значения. Тем не менее Морган сказал то, что хотел сказать.
Они вышли на улицу, в пронизанную ветром темноту, и, попрощавшись, разошлись в разные стороны.
Чувство, которое поначалу переживал Морган, граничило с эйфорией. Головокружительное ощущение свободы будоражило его, когда он садился в свой поезд. Оказывается, все было очень просто. И Масуд все понял – не случайно же боль на мгновение промелькнула в его глазах.
Но чувство свободы испарилось еще до того, как Морган прибыл домой. Значимость того, что он сказал, бременем легла на его плечи. Возникло ощущение, что он сделал слишком серьезный шаг, последствия которого даже не предусмотрел. А назад хода уже не было. И главное, Масуд ничего ему не ответил. Хотя он был и мягок, и вежлив с Морганом, когда они прощались, не мог ли он просто прятать под этой маской свои истинные чувства, истинную реакцию? Как постоянно напоминал ему Масуд, он индиец, а потому наделен совершенно иными, отличными от европейских, манерами и навыками поведения. Не мог ли он своими словами ужаснуть Масуда или вызвать в нем отвращение?
На следующий день Морган чуть успокоился. Он доверял тонкой душевной организации Масуда и надеялся, что все будет в порядке. Тем не менее он послал ему записку в надежде найти подтверждение своим предположениям. Ответа не последовало. Следующие несколько дней стали испытанием для его самообладания – от Масуда по-прежнему ничего не приходило. Кроме матери, у Моргана не было ни души, на кого он мог бы излить напряжение, овладевшее им, поэтому он несколько раз набрасывался на нее, а потом переживал, что был так несдержан. Горе его углубилось и стало еще сильнее после того, как принесли присланный Масудом к его дню рождения подарок. Подарок был странный – поднос с подсвечником, спичечный коробок и кусок сургуча. Кроме того, прилагалась записка, самая что ни на есть банальная. Читая и перечитывая совершенно пустые слова, Морган пришел к выводу, что подарок был отослан до того вечера в клубе, когда он так безрассудно открылся Масуду. Выглядел подарок как предвестник катастрофы.
Таким образом, приходилось привыкать к мысли, что их дружбе пришел конец. Нужно было возвращаться к прежней жизни, в которой он не знал Сайеда Росса Масуда и не говорил с ним. Сама мысль об этом была ужасна, но в ней присутствовал определенный расчет, она предоставляла возможность выбора. Был соблазн просто вычеркнуть Масуда из жизни, представить их дружбу как нечто совершенно незначительное и избавиться от нее.
Расстроенный и опечаленный подобными мыслями, которые, казалось, поднимаются из самых глубин его сердца, Морган отправился на прогулку. Он чувствовал, что должен внести порядок в свои чувства, а потому принялся размышлять по поводу того, что связывало его и Масуда с той минуты, как последний постучался в дверь его дома четыре года назад. Теперь ему представлялось, что их дружба совершенно не связана с Англией и его жизнью в этой стране. Она казалась ему не связанной даже с теми двумя людьми, что создали эту дружбу. Отвернуться от друга, забыть его образ означало поставить пятно на то, что их связывало. Любовь, которую он чувствовал в себе, при всей ее безответности, ощущалась им как некая благодать, как дар, отпущенный свыше, и он не имел права отвергать его. Даже если молчание Масуда будет вечным и им суждено расстаться, он не поддастся унынию и будет чтить этот дар.
Придя к такому решению, Морган пережил нечто вроде триумфа, который длился, пусть и время от времени прерываемый минутами сомнения, целый вечер. Поэтому несколько неуместным оказалось в этой связи письмо Масуда, который писал так, словно не вполне осознавал масштаб и последствия сделанного Морганом признания. «Ничего не нужно говорить. Все понятно». Да, именно так, но потом Масуд сразу же перешел к иным, обыденным темам, которые могли кого угодно привести в ярость своей тривиальностью. Стало яснее ясного, что для него эта тема закрыта.