Отец замолчал и с минуту смотрел на белёную стену, где, как золотые рыбки, извивались отблески пляшущего под конфоркой огня.
— В случае чего… — сказал он так поспешно, словно добрался наконец до затаённой мысли. — В случае чего… — Он снова не договорил.
Ну что мог он сказать этому ребёнку, единственному своему сыну, единственному существу, которое, быть может, его не забудет?
— В случае чего, помни, что нет у тебя прощения для тех, кто меня погубил. Не забудешь?
Здесь была вся его жизнь: сын, собственная тёплая хата и земля за окном. Не хотелось ему отсюда уходить, но он чувствовал себя беспомощным перед лицом надвигающихся дней и перед прошлым, которое вцепилось в него и держало, как щуку, попавшуюся на крючок. Но всего этого он не сумел бы объяснить.
— Не забудешь? — повторил отец.
— Нет.
Дрожащий голос ребёнка. Да, это был он — Томек Земба, в упор глядевший в лицо отца; в отсветах огня оно казалось ему то чёрным, то красным.
Они пришли следующей ночью. Было их трое. Третьим был помещик. Те двое тоже принесли с собой запах леса — запах сыромятной кожи, хвои и пота. Все они были вооружены. Отцу тоже дали винтовку и гранаты. Он взял винтовку в руку, как палку. Гранаты засунул за пояс.
— Да ты не убивайся так! — фыркнул помещик. — Ты будешь стоять в стороне, на горке у костёла, и сторожить. Вот и всё. Эх, улан, улан… Ведь надо же это сделать.
А потом они ушли и сделали «это». Хата старосты горела целый час, а может быть, и дольше. Кто-то прибежал на помощь, но грянул выстрел, и люди попрятались. Вышли они снова, лишь когда пожар уже догорал.
Предрассветный туман разливался по груде пепла, как мутная жижа. С одного края на пожарище дымились головешки. Взметнулись искры. Лица у людей казались такими же серыми, как небо над их головами. Кто-то затоптал ногой догорающий огонёк. Это был конец. Старосту нашли подле торчавшей посреди пепелища печной трубы, развороченной взрывом гранаты. Он был похож на обгоревшую деревянную статую. Жена и ребёнок сгорели дотла.
Когда Томек вернулся в хату, отец сидел возле печки и тихо наигрывал на гармони.
— Принеси дров, — сказал он глухо. — Холодно здесь!
Он дрожал всем телом, словно предчувствовал, что на третий день подкатит к его дому грузовик с солдатами. Отец прыгнул тогда из окна в сад за хатой.
Они кричали:
— Стой!.. Стой! Стой! Стой! Стой!..
Он не остановился. Швырнул в них гранату.
Потом его принесли в хату. Положили труп на пол. Только тогда Томек бросился на них, как зверёныш. Глаза у него были сухие. Двоим солдатам пришлось его крепко держать. Офицер, уже седеющий человек с утомлённым лицом, спросил:
— Чей это ребёнок? Его?
— Его, — ответил волостной писарь, которого они привезли с собой, чтобы показывал им дорогу.
— А мать где?
— Умерла. Давно уже.
— Один остался?
— Один. Вероятно, родственники отца возьмут его к себе.
— Надо о нём позаботиться, запомните… Надо его воспитать. Достаточно он тут нагляделся, с уверенностью можно сказать…
Глаза офицера выдавали огромную усталость. Ох, и трудный же это был год — сорок пятый! Высадив писаря перед домом волостного правления, офицер записал адрес. Он хотел заглянуть сюда снова, когда случится ему быть в этих местах, и проверить, что стало с мальчиком. Но ему так и не пришлось побывать здесь, потому что шестью неделями позднее его убили под Перемышлем бандеровцы.
Но Томек ничего об этом не знал. Теперь он думал о том, как ему жилось после смерти отца. Тётка и дядя поделили между собой землю. Отец задолжал им деньги. А может быть, вовсе и не задолжал? Так или не так, но Томеку достался лишь угол на чердаке под крышей, и он пас коров, пока был маленький… А потом… Да, намыкался он, натерпелся. Но как бы там ни было, им удалось вырваться сюда — и ему, и Сокальчику.
Тени деревьев стали значительно длиннее, чем самые деревья. На башне монастыря трижды ударили в колокол.
— Вечерня… половина седьмого. — Томек встал и медленно пошёл назад в бригаду. Он почувствовал боль, какой не испытал ещё никогда в жизни. У него болела голова.
Над палатками уже сгустились сумерки, хотя на западе, над краешком леса, ещё сверкал полукруглый голубой лоскуток дня. Ребята молча шагнули за ворота, подтянули ремни винтовок и пошли по проезжей дороге.
— Пройдём этой дорогой до самого шоссе и вернёмся по тропинке вдоль ручья, — сказал командир патруля Стефчик.
Земба и Сокальчик молча кивнули. С момента встречи в дежурке они не сказали ещё друг другу ни слова. Конечно, Янек уже всё знает, Свистек, наверное, нашёл его на реке и отвёл в контору. Там его стали расспрашивать, и он всё им рассказал, Сокальчик не любил болтать зря, но если считал, что надо говорить, то так и поступал. Впрочем, пусть себе говорит. Разве от этого что-нибудь изменится?
Они свернули в дубовую аллею. Могучие деревья вытянулись широким фронтом над монастырской стеной. В окошках по другую сторону дороги моргали подслеповатые глаза керосиновых ламп. Дальше шли заросли кустарника.
— Ребята! — Стефчик остановился. Он говорил тихо, хотя к тому не было никакой причины. — Послушайте, ребята…
— Ну? — словно очнулся Земба.
— Послушайте… Я только на минутку… На пол минутки!..
— К своей Малгоське? — рассмеялся Янек с высоты своего огромного роста.
— К ней!.. Видишь ли, я обещал… Вот, ей-богу, только скажу ей несколько слов — и тут же назад, галопом… Идёт?
— Идёт!
Зембе и Сокальчику хотелось остаться вдвоём, Стефчик свернул за угол. Они услышали тихий скрип калитки. Где-то на соседнем дворе проснулась собака, залаяла, потом, громыхая цепью, вернулась в свою будку. Они молча прошли метров сто и остановились возле кустов.
Теперь было уже совсем темно. Земба снял винтовку с плеча, поставил прикладом на землю, опёрся о ствол и, слегка раскачиваясь, начал тихонько насвистывать старинную песенку о несчастной Марысе и её гусях, песенку, которую так любили в их родной деревне.
— Послушай! — Янек нагнулся, чтобы лучше видеть его лицо. — Меня вызывали сегодня в правление и сказали, что ты отказался ехать в Богуславицы агитировать молодёжь.
В голосе его слышался не очень чёткий вопрос. Земба не ответил. Он перестал насвистывать и молча ждал, что будет дальше.
— Спрашивали меня почему, — сказал тихо Сокальчик. — Я рассказал. Это, брат, серьёзная штука. Ты поступил, как враг.
— Почему враг? Ведь это моё личное дело, и никого оно не касается. Не хочу и не еду.
— Да какое там личное дело?! Выходит, что призыв молодёжи в бригаду твоё личное дело и никого не должно интересовать, почему ты отказываешься ехать? Да ведь это сейчас важнее всего!
— Я так не думал.
— Но я так думаю, и Палюх так думает, и Гай, и Ясинский, а завтра так будет думать вся бригада. А что они о тебе подумают, это известно.
— Что?
— Как что?.. Да просто, что ты враг!.. Не впутывайся ты в это. Ты ведёшь себя так, словно любой ребёнок в нашей деревне не знает, что твой отец плохо тогда поступил, когда пошёл с помещиком на эту… на это… ну да всё равно, на что он пошёл! Он тяжко заплатил за своё преступление. А ты что? Ждёшь, чтобы ещё извинились перед тобой за это? Чего тебе надо?
— Да ведь они моего отца убили! А ты хочешь, чтобы я ехал туда людей уговаривать! Я, родной сын!
— Ну и что из того! Ты думаешь, мало людей обрадуется? Ведь они помнят, как всё это было. В Богуславицах живут не одни только идиоты и кулаки. Вот то-то! Если бы именно ты приехал и рассказал, как мы живём, это бы ребят лучше всего и убедило. Кого ты стесняешься? Старых баб, или экономки ксендза, или тех богачей, которые и сегодня о помещике плачут, потому что вместе с ним спекулировали зерном и батраков в имение поставляли на время уборки урожая, а теперь каркают, предчувствуя, что и им приходит конец? Да плюнь ты на них! Пусть болтают, что им угодно!