Томек прошёл мимо палаток к поросшему кустарником берегу ручья. В восемь вечера его отряд приступал к патрульной службе. Предстоял обход деревни. До этого времени ему хотелось побыть одному, не разговаривать ни с кем… даже с Янеком Сокальчиком. Особенно с Янеком.
— Отец умер… мать умерла… безземельный!.. Ничего не понимаю! — Ясинский протянул Палюху учётную карточку, начинающуюся словами: Томаш Земба.
Гай нерешительным движением сгрёб раскиданные на столе бумажки.
— Справка из волостного правления есть, из милиции тоже. Всё в порядке! В чём же дело? Хотел бы я знать…
Но он не успел договорить. В комнату вошёл очень высокий и очень худой юнец. Рядом с этими загорелыми, смуглыми парнями он походил на человека, которого долго полоскали в химических растворах. Брови у него были белёсые, волосы белёсые, ресниц не было вообще, а красноватый тон кожи переходил в светло-лиловый на щеках и ладонях. Даже белки глаз были с красноватым оттенком. В бригаде его окрестили «Белила», но звали его Ян Сокальчик, и было ему девятнадцать лет.
— Садитесь. — Гай кивнул головой в сторону свободного стула. — Правление вызвало вас по одному вопросу, но поговорим сперва о другом. Только что здесь был ваш земляк Земба. Удивительное дело с этим Зембой.
— Удивительное… — Только теперь Сокальчик сел, осторожно положив под стул пилотку.
— Давно вы знакомы? — спросил Палюх.
— Да вот с таких… — Не нагибаясь, Янек дотянулся своей длинной рукой почти до самого пола.
— Ну и что он за парень? — Гай на секунду умолк. — Вроде хороший, а вроде и нет. Работает с самого начала хорошо, так же как и вы, а сейчас выкинул здесь одну штуку, и нам хотелось бы разобраться, что всё это может значить?
Белёсые брови вопросительно приподнялись.
— Видите ли, мы собирались послать назавтра трёх агитаторов в ваши Богуславицы. Речь идёт о новом молодёжном призыве…
— А он вам сказал, что не поедет?
Их удивило, что Сокальчик понимающе кивнул своей маленькой головой, посаженной на длинной шее. Теперь он был похож на ощипанного гуся, бессмысленно заглядевшегося в мутную воду, но руководители бригады давно его раскусили и знали, что за нелепой его внешностью скрывается твёрдый характер и ясный ум.
— Да. Сказал, что не поедет. — Палюх встал и начал медленно расхаживать по комнате. — Но почему?
— Скверное дело. — Сокальчик огорчённо покачал головой. — Моя вина. Надо было раньше об этом рассказать. Может быть, и удалось бы что-нибудь придумать.
— В чём же всё-таки дело? — Палюх остановился.
— Его отца застрелили наши, — спокойно произнёс белый паренёк. — Вот в этом-то и всё дело.
— То есть как — застрелили? — склонился над столом Ясинский. — Как это случилось?
Палюх сел. Он был утомлён после бессонной ночи. В последнее время ему вообще приходилось мало спать. Строительство нового города разворачивалось всё шире, и работа бригады с каждым днём становилась сложнее. Он протёр глаза жёсткими подушками ладоней и с трудом приподнял слипающиеся веки.
— Как же это случилось? — повторил он вслед за Ясинским.
Вода в ручье сделалась совсем голубой, и он журчал теперь громче обычного, как всегда бывает перед наступлением вечера. Ветки склонившегося над берегом орешника были покрыты тоненьким слоем белой пыли. Земба провёл пальцем по поверхности сморщенного листочка и отпустил ветку. Она взлетела вверх, дрогнула и застыла.
«Теперь она притворяется, будто никто её не трогал, — промелькнуло у него в голове. Он закрыл глаза. — Вот лежу тут, играю ветками, а ведь там…»
Но что можно было поделать? Бывает так, что незначительные мысли возникают вдруг рядом с важными, а человек и сам не знает, почему он перестал думать об отце и начал размышлять об орешнике…
На стене их хаты висела большая фотография. На переднем плане — молодой уланский ротмистр верхом на коне. А позади, на небольшом от него расстоянии, — второй всадник, тоже улан. Внизу, тут же, над нижней планкой рамы, нарисована гирлянда из роз, обвивающих надпись: «1920 год».
Томек помнит, как в ту ночь он стоял у окна и смотрел то на фотографию, то на двоих мужчин, сидевших за столом друг против друга. Перед ним были именно эти уланы, только постаревшие на двадцать пять лет. У отца лицо заострилось, а раньше оно было круглым. А пан Коморский располнел и поседел. Звали его Рауль. Ни в одном календаре не найдёшь такого имени.
— Послушай! — сказал бывший ротмистр своему бывшему ординарцу. — Надо принять какое-то решение!
Отец поддакнул, но с сомнением покачал головой, давая понять, что не так-то всё просто; потом наполнил рюмки и повернулся вместе со стулом к окну.
— Томек! Следи хорошенько, не идёт ли кто к нам! — Он прикрутил фитиль, и мрак сгустился вокруг лампы, словно охватив её полузакрытым зонтиком.
— Он не проболтается?
Пан Коморский был не из трусливых, но не всё решался говорить при ребёнке. Случается, ребёнок ляпнет, ничего худого не думая.
— Он?! Да хоть бы вы, пан ротмистр, сокровища при нём закопали! Он на то место и взгляда не бросит, если я запрещу! Так уж воспитан.
— Ну, следи, сынок. — Пан Коморский кивнул в сторону окна. — Ты теперь, как солдат. Часовой на посту!
Двенадцатилетнее сердце Томека на миг замерло. Ведь это ему сказал сам пан ротмистр, пан помещик! Томек просунул голову под одеяло, которым было занавешено окно, и смотрел, не моргая, на дорогу.
— Надо принять какое-то решение! — повторил Коморский. — Я слышал, он добивается ссуды, чтобы перестроить одну половину усадьбы под школу, а во второй разместить переселенцев! Вот сукин сын!.. Ну и школа же там будет! Хотел бы я только знать, чему в ней станут обучать? Вряд ли уважению к чужой собственности! А если он впустит в дом переселенцев, то и возвращаться гуда бессмысленно будет, после того как кончится вся эта чёртова заворошка. Как ты думаешь, он осмелится?
— Осмелится, пан ротмистр. Велел к октябрю помещение для них подготовить, пока не освоятся на чужом месте.
— Слушай! — сказал пан Рауль и понизил голос до шёпота. Говорил он долго, а отец время от времени тихо отвечал:
— Так точно, пан ротмистр!
Хотя Томек ничего толком не слышал, но знал, что говорят они о старосте Павляке. До войны Павляк батрачил в имении. В самом начале оккупации он исчез. Вернулся после войны в деревню с женой и маленьким ребёнком. И тогда все узнали, что в течение трёх лет он был с коммунистами. Партизанил. А теперь стал старостой, и все — по крайней мере, все те, кто приходил к отцу, — ненавидели его.
«Должно быть, он плохой человек, — думал Томек, вглядываясь в ночную синеву за окном, — но пан ротмистр ему покажет…»
И показал! Рауль Коморский был человеком смелым. Хотя картин, мебели и припрятанной валюты ему хватило бы на десять лет спокойной жизни в городе, он воспользовался случаем и, повинуясь зову своей волчьей натуры, после ухода Советской Армии отправился туда, куда всегда тянет хищника: в лес.
Пан ротмистр пришёл снова спустя несколько дней после той ночи, когда он назвал Томека солдатом.
Опять была ночь, и опять они сидели с отцом за столом. Разговаривали очень тихо, но Томек заметил, что отец чего-то испугался. Потом пан Коморский ушёл, и они остались одни. Отец затворил дверь, сел к столу и долго всматривался в пустой угол хаты.
— Томек!..
— Что, папа?
— Ты один тут управишься?
— Управлюсь, папа, если надо.
Томек был серьёзный мальчик. Мать умерла, когда ему был всего годик, и в хате их редко слышался смех.
— Видишь ли, — говорил теперь отец, как будто обращаясь к нему, но похоже было, что он беседует с кем-то другим, с кем-то, кого нет в хате. — Всю войну я с ним прошёл… Он мне спасал жизнь, а я ему… Потом дал мне те шесть моргов земли, что у нас есть… Совсем даром, понимаешь… Любил он меня. Ни с кем в деревне не считался. Даже самому богатому рукой не помашет… Мало ли мужиков ни за что ни про что от него по морде схлопотали… А ко мне, бывало, через всю деревню верхом прискачет… в хату зайдёт поболтать о минувших временах… Тогда это была… большая честь…