В девятнадцатом веке Рихард Вагнер, в тридцать лет ставший дирижером Дрезденского оперного театра, яростный сторонник событий 1848—49 годов, с гордостью нес провал революции на своей дирижерской палочке. Присоединившись к романтической реакции после поражения демократии, он смотрел внутрь в поисках высот, которые не смогла достичь политика. Поступая таким образом, он более мощно, чем какой-либо другой музыкант девятнадцатого века, отражал новую критическую культуру, указывавшую путь к двадцатому столетию. С одной стороны, он боялся «иностранных интеллектуальных продуктов», как музыкальных, так и немузыкальных, считая, что они коррумпируют более чистого немца. Тем не менее, этот самый völkisch из германских композиторов стремился сделать иностранный талант всеобщим.
В тридцать семь лет он под псевдонимом написал небольшую работу, поднимая на смех «еврейство в музыке». В результате, после того, как было выяснено авторство, он подвергся публичной критике и даже остракизму{776}. Из этого он, очевидно, извлек урок. Через тридцать два года он пригласил немецкого еврея, маэстро Германа Леви, дирижировать на первом исполнении «Парсифаля» в 1882 году, дав музыкальному таланту запоздалый и, к сожалению, единственный приоритет над антисемитизмом нового века{777}.
Бессознательно подготавливая путь для более темной стороны 1930-х годов, немецкие музыковеды девятнадцатого века упрямо продолжали поиск «немецкой сущности» в древности, пытаясь задокументировать специфическое для расы «нордическое чувство музыки». Этот поиск сфокусировался на древнем племени алеманнов и учитывал популярность лиры среди германских племен в целом, инструмента, который предполагает полифонию, что подразумевает музыкальную находчивость и изобретательность. Однако этот вывод был таким же ошибочным, как опасен был популярный расовый профиль. Классический стиль немецкой музыки кажется, скорее, происходящим от богемских корней, а не точных, определяемых германских{778}.
В 1860-е годы поиск германской общности усилил размышления о германской идентификации. Среди запущенных в то время сетей ничья не выловила более разнообразного улова, чем у много путешествовавшего этнографа девятнадцатого века Богумила Гольца. Самоучка, изучавший мировые культуры, Гольц писал о самых разнообразных предметах — таких как естественный ход развития женского организма, гений Шекспира, немецкие пивные и малые египетские города. Это изучение обеспечивало контекст и контраст для исследования им черт немцев, которые он находил присутствующими как за пределами германских земель, так и вне девятнадцатого века{779}. Создавая модели «универсального народа», которым он считал немцев, Гольц не был единственным. Между семнадцатым и девятнадцатым столетиями немецкие ученые были среди основных мировых экспертов по Древней Греции и Риму — если не самыми выдающимися из них. И они посвящали еще больше внимания изучению современных себе французского, английского и американского обществ{780}.
Гольц писал в десятилетие «Культуркампф» и национального единства. Он экстраполировал германскую индивидуальность от исторической роли Германии, как носителя греко-римской и иудейско-христианской культур в Европу. Соединяя точки, которые вели за Европу, он обнаружил космополитичный народ (Weltbürgerlichkeit), который одновременно знал слишком много и слишком мало о себе:
«Как человек стоит над всеми другими существами, немец привилегирован внутри человеческой расы, поскольку соединяет в себе характерные черты, таланты и добродетели всех рас и наций… Мы… — космополиты, всемирный исторический народ… и по этой причине не можем шовинистически сгоняться в стадо и нас нельзя гнать как тупых животных… Мы — народ, в котором все другие народы и расы земли могут найти свои корни и кроны.
Мы такие же трудолюбивые, упорные и умелые, как китайцы, и нам свойственны… их почтение к родителям, старикам… и князьям, [также] их уважение к учению и прошлой истории…
В нашем учении и других занятиях мы проявляем еврейскую талмудическую тонкость, организационные навыки, настойчивость… и неразрушимость, [также] еврейские злословие, клевету, зависть и склочность в нашей частной жизни, тем не менее, без нанесения ущерба еврейской общительности, теплоте, сочувствию и нежным семейным чувствам…
Мы склонны одновременно к сепаратистско-гражданскому кастовому духу [Индии и] его крайней противоположности, бесформенной арабской сказочной фантазии и мечтательной мифической теософии древних индейцев…
Мы ждем примирения династической автократии и демократии, отсталости и движения вперед, педантичности и открытий, утонченности и первобытности, имманентности и трансцендентальное™, центробежного и центростремительного, [старой] власти и [новых] идей, социализма и индивидуализма…
Если есть один народ, который от [ранних европейских] миграций до сегодняшнего дня освоил и сохранял мировую культуру при всех обстоятельствах, то это немцы. Римская история течет в немецких венах, потому что немцы ассимилировали римское право и обычаи, а после этого поднялись на новый уровень христианством, которое позволило немецкому народу стать новой реальностью…{781}
[Таким образом] немец, который не может объединить собственную землю политически, и имеет такие трудности в понимании концепций нации-государства и равновесия власти с другими государствами, в то же самое время помогает основывать государства и города в далеких частях мира… И он делает это, потому что так легко идентифицируется с чертами каждого другого народа, одновременно не отказываясь от своих»{782}.
В десятилетие, когда промывание мозгов новым германским государством было в моде, Гольцу приписали создание «самого длинного списка невероятных моделей»{783}. Однако целью его аргумента было вычленение германской индивидуальности из исторической амальгамы иудейско-христианской, греко-римской и древней, и средневековой германских культур, таким образом, поставив немцев в центр европейской и колониальной мировых культур. Классический немецкий дуализм появляется в сопоставлении немецких желаний и иронии — народ, который предполагает, что говорит за всех остальных, не может создать собственный длительный политический союз.
Представленный автором немец такой же самоуверенный и самонадеянный, как и выдающийся и исключительный. Тем не менее, этот «немец во всем» не был арийским суперменом. В десятилетие, когда антииудаизм, расовый профиль, социал-дарвинизм и философский нигилизм соединились, чтобы сделать антисемитизм именем собственным, сильные стороны и неудачи ни одного другого народа не оказались в большей мере в центре сложного и неоднозначного немца Гольца, чем сильные стороны и провалы евреев. В отличие от этого мифический сверхчеловек, который материализовался в дальнем конце левого крыла гегельянской критики{784}, не смотрел ни назад, ни по сторонам, а только вперед — в одно будущее. «Сверхчеловек» выбирал не изучение человека, каким он был ранее, или присоединение к нему — такому как есть, — а оставление его позади.
Немецкая демократия
Учитывая ужасы двадцатого столетия, лишь немногие сегодня с готовностью думают о немцах, как зеркале человечности. Для многих Германия остается страной позднего, возможно полностью остановившегося политического и нравственного развития — не образцовый мировой народ, а особый сорт, по поводу которого миру всегда следует беспокоиться. Простое несогласие с американской внешней политикой в Ираке недавно привело к осуждению американцами, а также сомнениям и подозрениям, что немцы сами опять стремятся к мировому господству. На это немцы ответили той же монетой. Сочувствующие историки и известные немцы уже давно представили отсталого германца, для которого время под солнцем еще не пришло. С 1076 года, когда император Генрих IV наблюдал за тем, как германские князья и римская церковь разделяют его королевство, до 1930-х и 1940-х годов, когда национал-социализм оставил Германию в руинах, долгая история Германии казалась, по словам Джеффри Барраклоу «историей развития, которую обрезали, историей незавершенности и заторможенности»{785}.