Интересные нравы бытовали на этой барже, в нигде не зарегистрированной колонии несостоявшихся зэков, — с одного раза раскусить их, понять было невозможно…
23
Жизнь на барже можно было назвать сладкой, она резко отличалась от тех хмурых голодных дней, которые выпадали на его долю раньше, — с унижениями, нехваткой хлеба и табака, приторными улыбками, за которыми ничего, кроме пустоты, не было, и придирчивыми взглядами полицейских; на барже Геннадий был "сыт, пьян и нос в табаке", пользовался уважением, слава о нем, — которая, впрочем, вызывала у него внутренний протест и вообще не самые добрые чувства, — приползла и сюда, он несколько раз ловил на себе взгляды, сопровождаемые возгласами: "Это — крутой мачо", и был очень недоволен этим.
Крутым мачо ему быть не хотелось, — не его это, чужое…
Через несколько дней Тереза перешла к другому гостю, в другую каюту, на ее месте оказалась иная девушка, с такой же таинственной улыбкой, лишь фигурой была немного покоренастее, — по имени Милена, со светлыми, серыми, как у древних индейцев, глазами.
Кофе и чай герба-мате Милена готовила хуже, чем Тереза, — Тереза по этой части была подлинной кудесницей, а если с ней поговорить подушевнее, посмотреть, что у нее внутри, то можно было вообще удивиться, — Тереза умела превращать чаек в буревестников, смолу в кораллы, авокадо в манго, бумагу в серебро. Потомки древних индейцев и не такое могли показать.
Милену сменила высокая, с атласной кожей оливкового цвета Люсия (в именах девушек можно было запутаться), умевшая и петь, и танцевать, и гадать на картах по старинным цыганским правилам, что невольно наводило на мысль: "А не было ли среди конкистадоров цыган?"
Говорят, раньше Люсия была артисткой какого-то популярного чилийского ансамбля, но все это осталось в прошлом. Сейчас Люсия жила на зэковской барже и подчинялась здешним законам.
А быт здешний, сытость жизни, неведомо, за счет чего достигаемая, полуденная лень, в которой Москалев пребывал с утра до вечера, отбивала всякую охоту к работе, тело словно бы обволакивала некая сладкая паутина, все вечера подряд обязательно сопровождались посиделками и хорошей попойкой, в команде Фобоса имелись толковые самогонщики, вкусный напиток могли сварить из чего угодно, хоть из двух школьных чернильниц или из старых корабельных гвоздей.
Тоска по дому, которая раньше часто наваливалась на него и брала за горло, и делалась такой острой, что на глазах выступали слезы, вкус у которых был горький, как у самого едкого лекарства, начала заметно оседать, успокаиваться, того гляди, вообще отстанет от него. К этому дело, собственно, и шло.
И все равно было что-то такое, о чем Геннадий думал с тревогой — в этой теплой благодати, в обжитости старой баржи он начал терять себя; вообще могло случиться такое, что в один прекрасный момент он проснется, глянет в зеркало и не узнает себя — он переродился, вот какая хрень произошла, — стал другим, ленивым, нелюбопытным, равнодушным к чужим заботам и боли.
И Клавдия Федоровна стала редко приходить к нему во сне, почти не разговаривает, когда приходит, даже осуждает: не должен был сын с головой окунаться в теплое болото, можно было лишь окунуться чуть, и не более того.
Надо было работать, чего-нибудь делать, но работать не хотелось, мышцы стали вялыми, какими-то чужими, в голове стоял непрерывный гуд, будто там ворочалась, завывала тяжелая машина и не думала стихать.
Работать нужно было, очень нужно — с улыбкой, с вдохновением, радостью, а какая радость может быть на этой посудине — только радио послушать, да телевизор посмотреть, еще — выпить крепкой бормотухи, заесть куском мяса и, пожалуй, все.
Беседы, которые приходится вести при встречах с Фобосом и его нынешним заместителем по прозвищу Гаджина (в переводе на русский — Петух), человеком очень говорливым и неглупым, но шефу все же уступающим по многим параметрам, общение с женской частью баржи в счет не шли… У каждого было свое, интересы собственные, жизнь своя, с другими жизнями не пересекающаяся, — Москалев так ни с кем на барже не сошелся, был. одинок и в одиночестве своем как-то тупо, без особых осложнений, без сопротивления шел на дно…
Он даже рыбу перестал ловить, считая это занятие неинтересным.
24
С каждым днем он становился все ленивее и ленивее, — ну будто бы уже совсем ушел на дно, — не только рыбалки уже не хотелось, не моглось даже совершить легкую прогулку по берегу океана, где можно найти много чего интересного, в том числе и вещей материальных, начиная с резной игрушки и оловянной пуговицы, оторванной двести лет назад от пиратской рубахи, кончая канистрой спирта, смытой с проходящего мимо теплохода, колодой игральных карт, как это было однажды у Геннадия, — новенькие пластиковые карты, еще не просохшие, валялись на берегу, — и стопкой книг, запечатанных в коробку с красным штампом корабельной библиотеки немецкого парохода "Штерн".
Интересно было на океанском берегу, который мог подарить не только неожиданные предметы, но и обязательное — звук ветра, приносящийся из безбрежья, и шум волн, разбивающихся о землю, и рев стада морских львов, и крики чаек, но интерес к этому уже угас в Москалеве, словно бы его выжгла неведомая болезнь.
У него не было денег не только на билет в Россию, — так и не заработал, — не было денег даже, чтобы с острова перебраться на материк.
Руки, ноги, тело будто бы обволокло, обтянуло какой-то клейкой массой, схожей с невесомой резиной, быть может, скоро наступит момент, когда он не только ходить, а и дышать, разговаривать не сумеет, не сумеет даже шевелиться; обеспеченность несостоявшихся зэков спеленала его, он пошел по пути наименьшего сопротивления, занялся уничтожением самого себя.
Во всем виноваты не баржа с ее странным уютом, не Фобос, давший ему крышу, еду и питие, — виноваты беды, травмы, усталость, раны, впустую проведенные в Чили годы, виноваты люди, которые послали его сюда, в неведомую страну, совсем не страдавшей такой чертой характера, как гостеприимство.
Надо было что-то предпринимать, делать что-то, а делать ничего по-прежнему не хотелось, — он просто не мог стать самим собою, не мог заниматься тем, чем занимался раньше — перебирать двигатели, ремонтировать ланчи, менять сопревший такелаж, чинить навигационные приборы, — было впечатление, что все это осталось в прошлом и никогда уже не вернется, Москалев переродился, стал другим человеком…
Он, как и прежде, принимал участие в вечерних посиделках, вел беседы с Фобосом и Гаджиной, пил вкусную бормотуху и обсуждал события, увиденные на экране телевизора, ощущал, что опускается все ниже и ниже и в один из таких сладко-мутных похмельных дней понял, что скоро сдастся совсем, поплывет по течению и погибнет.
25
Неожиданно возникший на острове Юрий Лурье стал его палочкой-выручалочкой и на этот раз, судьба словно бы специально столкнула их на одной дорожке на берегу залива — Лурье как из-под земли вытаял, улыбающийся, круглый, с хмельными ищущими глазами, распахнул руки широко и выбил из короткой, модно остриженной бороды изумленное:
— Ба-ба-ба!
Геннадий, у которого эта встреча так же вызвала удивление, встряхнула, — в том же движении выбросил руки в стороны:
— Тесен мир!
— Ба-ба-ба! — повторил Лурье.
— Ба-ба-ба-ба! — поддержал его Москалев.
Они обнялись, несколько секунд стояли молча, словно бы не могли говорить, только что-то хлюпало у них внутри, словно бы отказала какая-то вентиляция или лопнул некрупный внутренний шланг, артерия или вена, но потом кто-то (скорее всего, Всевышний) навел порядок в их душах, они расцеловались и откинулись друг от друга.
Вроде бы и не были они близкими людьми, Лурье и Москалев, тесно не общались и по душам особо не говорили, а вот ведь как — роднее друг друга у них сейчас не было никого, даже отец с матерью находились дальше, да и не вспоминали они сейчас родителей, — ни один ни другой.