Литмир - Электронная Библиотека

По-моему, тогда, то есть в 1949 году, я даже не очень сокрушалась по этому поводу. Но зато в дни «оттепели» запрет стал для меня проклятием. Выговор можно снять. С незаконным увольнением — бороться (хотя только теоретически), а что можно сделать с запретом читать «белый ТАСС»? Пойти на Лубянку и сказать, что они ошиблись?..

И все-таки, как ни странно, я уцелела. Вопреки логике. Могу лишь предположить, что и Министерство государственной безопасности было таким же бюрократическим учреждением, как и все другие. Лодырям с Лубянки было, видимо, лень придумывать новые сценарии. А может, просто план на аресты они уже выполнили? Так зачем же париться?

Лишив секретности, меня сразу же понизили в должности — из обозревателей (обозревателем я, впрочем, числилась недолго) перевели в редакторы. А из американской редакции — в австрийскую. К очень милому и порядочному человеку, фронтовику Клейнерману114. Встретившись со мной через несколько лет на отдыхе, он признался, что его много раз за короткое время — я проработала в австрийской редакции совсем недолго — уговаривали сообщить в письменном виде, что его не удовлетворяет квалификация Черной.

Приказ о моем увольнении издал Беспалов. И, подписывая приказ, передал через свою жену, Фаню Ефимовну, что я должна радоваться увольнению. В противном случае меня бы в том же Радиокомитете арестовали, ибо я попала в «черные списки» МГБ. Он был прав. Безусловно. Я должна была бы радоваться. Но, к стыду моему, не радовалась. Признаюсь честно: увольнение по списку, в котором значились, видимо, сотни фамилий, надолго сокрушило меня. И я совсем забыла, что на горизонте уже замаячил арест, забыла о «черных списках». Ну а теперь подробней…

Итак, в один совсем не прекрасный день, а именно 7 августа 1949 года, меня выгнали из Радиокомитета. Без долгих слов. Сразу и по списку. Произошло это так: утром, зайдя в комнату австрийской редакции и поздоровавшись со всеми, я хотела уже сесть за свой стол, как вдруг мой товарищ, сотрудник той же редакции Володя Иллеш115, опустив глаза, сказал: «Люся, подойдите к Тоне, она даст вам кое-что прочесть».

Я подошла к секретарше Тоне и на листе бумаги, который лежал перед ней, обнаружила свое имя. Узнала, что уволена из-за «реорганизации». Собрала свои ручки и блокноты и спустилась по лестнице. На выходе протянула пропуск милиционеру. Он посмотрел в него не небрежно, как всегда, а внимательно, сверился с какой-то бумагой, сказал: «Велено отобрать».

Я отдала пропуск и пошла домой. Вопросов не задавала. Речей не произносила. Не делала вид, что изумлена. Все было и так ясно. Пятый пункт. Забегая вперед, скажу, что по настоянию мужа недели через две я все же наведалась в отдел кадров и спросила о причине моего увольнения. Кадровичка бодро отрапортовала: «Причина одна. Надо дать дорогу молодежи. Вы уже давно работаете, вас всюду печатают. Подумайте о молодых». Я опешила от такой наглости.

Страна вытолкнула меня из жизни в возрасте 32 лет.

Я оказалась никто.

Безработица тогда ощущалась как позор. Несмываемое пятно. Гражданская смерть.

И еще нам внушили, что в СССР нет безработицы. Безработица — удел стран капитала.

В 50-х меня вытолкнули и из журналистики. Статьи я все еще писала, но публиковала их с превеликим трудом. И предпочтительно под двумя фамилиями, мужа и моей, — Мельников и Черная. А однажды, когда тогдашний главный редактор «Литгазеты» Симонов переставил нашу с мужем статью с внутренней полосы на первую, он тут же снял мою фамилию. Печататься на первой полосе даже в паре с Мельниковым мне не дозволялось.

Что делать? Вязать шапочки? Пусть полулегально. Внутренне я была к этому готова. Лишь бы покончить с тем, что называлось работой на «идеологическом фронте»…

Беда была в том, что я не умела вязать. Хоть убей.

В штат меня не брали и после смерти Сталина. Из-за пятого пункта людей уже не увольняли, но и зачислять по-новому не очень-то жаждали. Во всяком случае, меня, беспартийную, довольно амбициозную и колючую.

А положение Д.Е. после смерти Сталина буквально за одну ночь изменилось.

Конечно, это изменило и мое положение. Многие страхи исчезли. Мы, как семья, могли уже не бояться высылки, черт знает каких еще репрессий. Уменьшились и опасения за маленького Алика. Он стал куда более защищенным.

Но… кроме осознанных, рациональных мотивов в жизни человека существует много неосознанного.

Когда в ТАССе, в отделе контрпропаганды в 1944 году узнали, что мы с Д.Е. соединились, нас прозвали «Стальным трестом» (в газетах без конца писали в ту пору о «Stahlwerke AG», мощнейшей германской корпорации). В годы «оттепели» наш семейный «Стальной трест» распался. Д.Е. был на коне, увлечен своей работой, новым окружением. А я… стала никто.

Теперь-то понимаю, что муж переживал за меня. Даже в какой-то степени испытывал чувство вины. Во всяком случае, помогал, как мог. Но все равно я ощущала себя ущемленной. Ревновала его к журналу, к новым друзьям. И он это понимал. В свою очередь, моя подозрительность, скрытое недовольство только ухудшали дело. Я, например, возмущалась тем, что муж не хочет публиковать мои статьи у себя в журнале. Считала это предательством. А он не мог.

Прожив с Д.Е. душа в душу восемь страшных лет от конца войны до смерти Сталина, мы заметно отдалились друг от друга.

Но разве дело только в семейных драмах? В 60-х мне многие говорили: ты отделалась сравнительно легко. У тебя новая профессия — переводчик, вполне престижная… Подумаешь, Радиокомитет… Что за удовольствие писать статьи на международные темы в Советском Союзе? Разоблачать Госдеп и Аллена Даллеса?..

Все не так, все не так, — как пел Высоцкий. Я ощущала себя и до сих пор ощущаю журналисткой. И именно журналисткой-международницей. Политика мне и сейчас интересней, чем… игра в бисер на литературные темы. И сейчас я смотрю по телевизору не сериалы и не канал «Культура», а… политические передачи. Смотрю и ужасаюсь… Ужасаюсь своим бессилием, невозможностью «ответить», возразить… А ведь если бы не тот удар, который советская власть нанесла мне в 1949-м, быть может вся моя жизнь сложилась бы иначе. И еще сейчас я могла бы, как говорили когда-то, «внести свой вклад»…

Но что толку думать о том, что могло бы быть и что не случилось. Вернусь в последние проклятые годы жизни Сталина.

В эти годы кроме вполне обоснованных горестей и обид нас еще мучил… страх. И не только нас. Страх был как бы разлит во всем обществе. Страх имел место все годы советской власти, но в ту пору он во сто крат увеличился, уплотнился, загустел.

Наш страх был особенный. Всеобъемлющий. Необъяснимый. С виду обыденный. И неразрывно связанный с довольно диковинной штукой под названием бдительность, синоним болезненной подозрительности.

Ничего сочинять не стану, просто перепишу несколько зарисовок, которые сделала лет 30 назад (мы с мужем назвали их тогда «фитюльками»). Легкомысленно назвали, наверное, чтобы не было так страшно.

6. Красная головка

Водки в ту пору в Москве было море разливанное. В разных расфасовках: пол-литры и четвертинки. Пол-литры и четвертинки по разным ценам. Подешевле — красная головка — бутылка, запечатанная коричневым сургучом; подороже — белая головка — бутылка, запечатанная чем-то белым.

В тот день я зашла по дороге домой в зеленной магазин на Арбате и купила четвертинку — красную головку. Эти четвертинки мы держали для компрессов крошке Алику. Случалось, выпивали сами, тогда шли за новой.

Дома муж разъяснил, что четвертинку он просил купить не для компрессов, а для себя лично. Несколько минут мы демонстрировали друг другу благородство: он говорил, что готов пить красную головку, я говорила, что готова тут же бежать и менять дешевую четвертинку на дорогую… Мое благородство победило: минут через пятнадцать я очутилась в том же пустом арбатском магазине. Тот же продавец торчал за прилавком.

94
{"b":"815591","o":1}