К 30-м годам уже сформировалось наше (моего поколения) отношение к власти. Мы поверили, что во главе великого Советского Союза стоят кристально честные большевики, герои, вожди, рулевые, соратники Ленина, соратники Сталина, которые ведут нас в лучезарное (коммунистическое) будущее.
И вот два «открытых» процесса (а они и впрямь были открытыми — на них побывали и Эренбург, и зарубежные писатели, и многие другие люди — рабочие, летчики, полярники…), которые широко освещались. Да, в ту пору нельзя было транслировать по радио речи обвинителей и показания обвиняемых, а телевидения и вовсе не существовало. Но у газеты «Правда» был громадный тираж, и ее читали миллионы людей, ведь других источников информации не было. Более того, «Правду» «прорабатывали» на обязательных политзанятиях по всему Советскому Союзу. И в «Правде» изо дня в день печатались стенографические отчеты заседаний Военной коллегии Верховного суда СССР.
Не помню, как после первого процесса, но после второго уже через 7 дней после оглашения приговора был подписан в печать толстенный сборник (52 п.л.) стенографических отчетов. И это несмотря на чудовищный дефицит бумаги. И сборник продавался во всех городах и весях нашей необъятной Родины.
И что же мы прочли в газете «Правда» и в сборниках стенограмм?
Мы прочли, что кристально честные большевики, герои, вожди, рулевые, соратники подло убили Кирова, Горького, сына Горького Максима, Куйбышева, Менжинского. Что они непрестанно «вредили» — поджигали, ломали, взрывали разные «объекты», а также продавали Родину английской, японской и германской разведкам.
Ну и что мы должны были думать по этому поводу? Если учесть еще, что ко времени второго открытого процесса Сталин уничтожил всю верхушку Красной армии, а война была уже не за горами?
Ну а теперь вернусь к описанию своей жизни. Короткая сказка в стиле Перро, сказочка о девушке, которую привезли в Барвиху на красивом «линкольне», кончилась. Кончилась для меня и большая сказка о героях, которые сделали Великую Революцию во имя счастья народов. Почти кончилась.
Но прошло очень немного времени, и оказалось, что короткая сказка имеет печальное продолжение… И что для меня многое еще только начинается.
Какой это был год — не помню. Видимо, 1938-й или 1939-й. Однажды к концу перемены ко мне подошел Яша Додзин. Додзин — фигура знаковая для тех лет. И не только для тех.
Как официально называлась должность Яши — понятия не имею. Впоследствии такая должность в засекреченных институтах именовалась «начальник первого отдела». Начальник являлся как бы связным между НКВД и сотрудниками соответствующего учреждения. Следил, чтобы исполнялся «режим», — иными словами, чтобы сотрудники не теряли своих пропусков, чтобы не встречались с иностранцами.
Наверное, начальники первых отделов постоянно информировали НКВД о настроениях сотрудников — словом, то было недреманное око органов, или, как говорили в старину, «государево око».
При этом к Яше Додзину студенты относились скорее хорошо. Все его знали, и он знал всех. Яша был человек улыбчивый и доброжелательный. Чем мог, тем помогал (например, пересдать экзамен). Вокруг него всегда крутился народ. И он дружил с порядочным парнем Немой Кацманом, ставшим впоследствии переводчиком Н. Наумовым. Кстати, близким другом Лунгиных. А влюблен был (безответно) в уже упоминавшуюся Аню Млынек.
Это был маленький паренек восточного типа с искалеченной рукой. Следствие несчастного случая? Или же изуродовали ему пальцы «вредители»? Какая-то история о «вредителях», по-моему, в институте фигурировала.
Итак, этот Яша Додзин подошел ко мне в конце перемены и сказал, что меня вызывают к телефону. Кто? Изумлению моему не было предела. Никаких телефонов в институте я не знала, не давала…
Перемена кончилась. Я робко сказала, что мне пора на лекцию, но Яша повел меня куда-то, а потом открыл ключом дверь, сказал: «Войди». И я очутилась в большой пустой полутемной комнате — шторы были задернуты, а на письменном столе и впрямь стоял телефонный аппарат со снятой трубкой. Почему-то я догадалась, что это кабинет Карповой, директора института.
И взяла трубку.
Дословно привести разговор не могу, все-таки прошло три четверти века. Но смысл был такой. Мне, Люсе Черной, в среду следует прийти в приемную НКВД, взять там пропуск и пройти в основное здание. В пропуске будет указан номер подъезда, этаж и номер комнаты…
Остолбенев, я что-то пролепетала. Впрочем, что значит «что-то»? Пролепетала: «Да. Хорошо».
Положила трубку и обратилась к Яше, который стоял рядом со мной.
Свой вопрос и ответ Додзина хорошо помню. Я спросила:
— Что мне делать? Идти или не идти? И как там вести себя?
Яша потрепал меня по плечу своими обрубками и сказал:
— Тебя будут спрашивать. А ты говори правду. Только правду. И ничего не бойся.
Слова «говори правду» меня немного утешили. Я подумала, что ведь правду можно говорить всегда. Вреда от этого никому не будет.
Верил ли Яша своим словам? Не думаю! А я, дура, поверила. Или притворилась, что верю.
Никому о вызове не сказала. Не помню, кто предупредил об этом, — тот, по телефону, или Додзин.
Все оставшиеся дни до вызова на Лубянку я думала только о Короле. Считала, меня спросят, что он сказал на прощание. Никого другого из «врагов народа» я не знала…
Напрасно я вспоминала Короля. Теперь понимаю, его уже давно не было в живых. В том расстрельном деле сопливая девчонка-студентка никаким боком никого не волновала.
Да, в тихой, опрятной, даже нарядной комнате на Лубянке, где я сидела напротив молодого, чисто выбритого следователя по фамилии Мурашкин, имя Короля вообще не упоминалось… И разговор был мне вначале совершенно непонятен.
Энкавэдэшник говорил:
— Вы человек общительный. Вас все знают, все любят. У вас столько подруг. Да и денежки вам не помешают. Костюмчик-то у вас не очень…
Я обиделась. Коричневый шерстяной в рубчик костюм был перешит из бабушкиного платья, которое нам прислали из Либавы после ее смерти и после смерти маминого брата, дяди Владимира. Под пиджачком была надета, как мне казалось, очень приятная розовая кофточка с оборками.
В литературе агентов охранки изображали с отвращением, смешанным с явной жалостью. И всегда они были холодные-голодные, в стоптанных башмаках, с красным носом — не то от пьянства, не то от насморка. Выслеживаемые ими господа-бунтовщики выглядели куда вальяжнее.
В 1937 году все было иначе. Сотрудники НКВД имели рожи сытые и носили отлично выутюженные новенькие, с иголочки, галифе и гимнастерки. Подозреваю, что из чистой шерсти, а не из вигони. Естественно, у них были свои закрытые распределители и столовые, им подавали в кабинеты крепкий сладкий чай и ужин, если засиживались. А уж их зимние пальто из светлого габардина с аккуратными коричневыми цигейковыми воротниками были образцом респектабельности.
Этими габардиновыми пальто буквально кишела тогда Москва.
Вообще они были молодые и гладкие. Поэтому мой костюмчик ничего, кроме презрения, у Мурашкина вызвать не мог.
Прибавим к этому общее для всех энкавэдэшников чувство всемогущества, неподсудности и полной уверенности в правоте и важности исполняемого ими дела.
Разговаривать с энкавэдэшником было мучительно. С великим трудом я отбилась от иудиных денег. С еще большим трудом отбилась от условной «агентурной клички».
— Не желаете сотрудничать?! — повторял Мурашкин. — А почему?
— Но ведь вы хотите, чтобы я вам рассказывала о своих подругах. А они настоящие советские люди… Вам же нужна правда.
— Конечно, правда. Вот и рассказывайте правду. Мы же не просим, чтобы вы врали… Но мы-то знаем…
— Что?
— Мы-то знаем про ваших подруг то, чего вы не знаете…
— Ну раз я не знаю… зачем же я вам?
Самое смешное и грустное было в том, что мои подруги (скоро я поняла, что речь идет о детях репрессированных отцов, конкретно о Е. и X.) и впрямь были ярыми сталинистками. И впрямь верили НКВД. Считали, что с их близкими произошла ошибка. Или верили, что Сталин ничего не знает о самоуправстве чекистов.