Литмир - Электронная Библиотека

Вот как это выглядело по моим воспоминаниям.

В прежнее время, то есть в царской России, мальчики и девочки учились раздельно, в мое время — вместе.

В старое время были классы, у нас — группы.

В старое время ученики носили форму — у нас форму отменили.

В старое время ученики сидели за партами, у нас — за столиками.

В старое время была пятибалльная система — у нас остались две отметки: «уд» и «неуд», в виде исключения ставили «вуд» — весьма удовлетворительно.

Отменили прописи и уроки каллиграфии.

Отменили уроки Закона Божьего.

Отменили уроки древних языков — латыни и греческого.

Грамоте учили по новой орфографии — без букв «твердый знак» и «ять». Твердого знака прямо-таки боялись. Я очень долго писала слово «подъем» так: «под’ем». Кроме «ять» и твердого знака много поменяли и в грамматике, и в правописании.

Перестали изучать русскую историю и всеобщую историю. И продолжалось это не то до середины 30-х, не то до самой войны 1941 года.

Писали мы металлическими перьями, которые вставляли в деревянные ручки. Но только перьями «86» или «Рондо»; считалось, что другие перья портят почерк, а красивый, удобочитаемый почерк тогда ценился.

В портфелях (ранцы были не в моде) лежали пеналы с ручками, циркулями, ластиками и красивыми желтыми карандашами заграничной фирмы «Фабер», которая по концессии построила в России карандашную фабрику. Карандаши были твердые и мягкие.

Стандартными учебниками советская власть еще не обзавелась. Часть учебников по точным наукам просто перепечатали с дореволюционных изданий. Надо было только поменять старую орфографию на новую и слегка отредактировать текст. Так, в задачниках вместо «лавочник» писали «кооператор», а вместо «приказчик» — «продавец»…

Тетради тонкие для малышей были в косую линейку, а для ребят постарше либо в линейку — по русскому языку, либо в клеточку — по арифметике. На задней стороне обложки тонких тетрадей в клеточку красовалась таблица умножения, а на обложке тетрадей в линейку — наш тогдашний гимн «Интернационал».

Надо признать, что, в отличие от таблицы умножения, «Интернационал» испытания временем не выдержал. Первая же строфа: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов. / Кипит наш разум возмущенный / И в смертный бой вести готов», равно как и призыв во второй строфе: «Чтоб свергнуть гнет рукой умелой, / Отвоевать свое добро, / Вздувайте горн и куйте смело, / Пока железо горячо…» — уже в 30-х годах XX века звучали несколько странно. А строчки: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, / А затем…», а также слова: «А паразиты никогда» мы, студенты ИФЛИ, повторяли как удачную хохму.

Настораживало и то, что наш гимн был переведен с французского каким-то Коцем.

И все же я, дитя Революции или, скорее, «ровесник Октября», как меня именовали в первую половину жизни (теперь я «ветеран Великой Отечественной войны»), свидетельствую: «Интернационал» был духоподъемный гимн. Величественный и торжественный. А главное — масштабный. Его героем была вся Земля, весь «род людской». Все страны, все континенты. «Трудящиеся всех стран, соединяйтесь» — главный лозунг эпохи.

И мы свято верили, что с пением «Интернационала» шли в бой героические части Красной армии. Верили, что с «Интернационалом» на устах умирали коммунисты, попавшие в руки белогвардейцев, и что с ним же умирали немецкие коммунисты в застенках гестапо…

В годы войны 1941–1945 годов, правда, умирали с именем Сталина… Но согласитесь, умирать во славу всего человечества все же почетней, чем во славу одного Тирана с усами…

Сталин отменил «Интернационал» только в 1943 году. Однако уже в 30-х годах пели не столько «Интернационал», сколько песню из кинокомедии Александрова «Цирк»:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек,

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек…

Жидковато звучит, особенно по сравнению с «Интернационалом», с его всемирностью.

Да, именно идеология «всемирности» определяла жизнь в ту пору. Молодежь мыслила глобальными категориями, категориями земного шара. Не иначе. И не только в нашей стране.

Сейчас это кажется смешным, но тогда многие люди мечтали о едином языке для человечества. И такой искусственный язык был уже в конце XIX века придуман в Польше интеллектуалом по фамилии Заменгоф. Сконструировал Заменгоф этот язык на основе романских и германских языков и назвал «эсперанто», что в переводе с латинского означает «надеяться».

Смутно помню, что взрослые всерьез обсуждали, стоит ли учить эсперанто, имеет ли будущее этот искусственный язык. И рассказывали, что их знакомые переписываются на эсперанто с гражданами разных стран.

Академик В.Л. Гинзбург вспоминал, что его, юного аспиранта, в шутку называли «эсперантом». Видимо, эсперантистов в России было тогда больше, нежели аспирантов.

Но вот прошло каких-нибудь лет 20 — всего, — и Ахматова, столь почитаемая нашей интеллигенцией, написала:

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова.

Но мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.

На мой взгляд, стих Ахматовой, увы, проявление псевдопатриотизма, насаждавшегося Сталиным в 40-х годах. Уже в 1937 году, в разгар Большого террора, русский язык был провозглашен «великим языком», ибо он есть язык Пушкина.

Смешно! Итальянский язык с тем же основанием можно назвать языком Данте, английский — языком Шекспира, немецкий — языком Гёте… И так далее…

И какого черта надо выстраивать иерархию языков? Какой лучше, какой хуже…

Наивные попытки создать один мировой язык мне, старухе, милее, нежели стихи Ахматовой и речи Лидии Чуковской во славу «чистоты» русского языка. Обернулись эти речи «русскими маршами», в лучшем случае «здоровым национализмом», который меня, лет 40 изучавшую германский фашизм, пугает не на шутку…

Но вернемся в школу у Покровских ворот, где, как я теперь понимаю, многое было созвучно «Интернационалу». И, в частности, то, что школа была имени Парижской коммуны.

Я уже говорила, что у нас тогда отменили историю. Частично отменили и литературу. «Сбросили с корабля современности» русскую классику. «Проходили» Демьяна Бедного, Горького и «пролетарских писателей», уже забытых или полузабытых.

Группа, в которую я пошла учиться в 1928 году, была набрана в 1924-м, то есть в ту пору, когда на обломках старой гимназии и старого реального училища строилась новая «единая трудовая школа-семилетка». И, соответственно, я стала ученицей 23-й школы БОНО (Бауманского отдела народного образования).

Судя по великой русской литературе XIX века, особо плакать по старой царской гимназии не стоило. Вспомним хотя бы чеховского «Человека в футляре», гимназического учителя с его слоганами «Волга впадает в Каспийское море» и «Лошади кушают овес» или скучного Кулыгина из «Трех сестер». Не говоря уж о страшном Передонове, персонаже «Мелкого беса» Сологуба.

А вот новая школа и новые педагоги в 20-х годах описывались с неизменной симпатией. Тому пример «Дневник Кости Рябцева» Н. Огнева и «Республика ШКИД» (школа имени Достоевского) Г. Белых и Л. Пантелеева. И в «Дневнике Кости Рябцева», и в «Республике ШКИД» педагоги — друзья учеников. А сами подростки занимаются не из-под палки, не ради отметок. Они сознательно и весело грызут гранит науки своими молодыми, здоровыми зубами.

Утопия? Фантазия? Не знаю. Но знаю, что моя первая школа на Покровском бульваре при всех серьезных изъянах и недостатках была во сто крат лучше четырех школ, в которых учился сын.

По иронии судьбы новая школа помещалась в здании старой гимназии Виноградовой. Там было много света, воздуха, простора; широкие коридоры, большие классы, огромный и торжественный актовый зал. После войны власти решили, что для детей это здание напротив Покровских казарм чересчур роскошно, и отдали его издательству «Советская энциклопедия», которое понастроило в нем массу тесных клетушек.

26
{"b":"815591","o":1}