Мне эти слова очень понравились, ибо я всегда возмущалась литературо-(ентричностью той среды, в которой обитала.
Но вот сейчас, в 2014 году, сын вроде бы ниспровергает не только ангажированное искусство соцреализма, стало быть — «политическое искусство», но 1 искусство как таковое.
В «Нью-Йорк тайме», где напечатано его очередное интервью по поводу открывающейся выставки в Нью-Йорке, сказано, что «мистер Меламйд, известный воим высмеиванием современного искусства, в частности корифеев этого искусства Уорхола, Пикассо и Марселя Дюшана…», нынче считает все искусство огромной помойкой», которую «можно прекрасно смыть в канализацию».
Еще несколько лет назад сын провозгласил себя Богом. Сейчас утверждает: Я — фальшивый Бог».
Вот и попробуй напиши о сыне. Ведь и в детстве, и в юности он был такой ке непредсказуемый — беспрестанно взбрыкивал, с жаром утверждая то одно, о другое.
К этому следует добавить, что Алик и его друзья считали поколение своих родителей банкротами. И не без основания. Мы, «строители коммунизма», 1 впрямь обанкротились.
Кроме того, наши дети презирали нас за наши вечные страхи, за конформизм 1 приспособленчество.
Но все это только преамбула. Пора переходить к сути… Могу всего лишь предложить несколько зарисовок из жизни сына, в будущем художника-концептуалиста Александра Меламида.
2. Алик — подросток. Потом — студент
По-моему, все началось с альбомов «Скира»241, вернее, с репродукций из этих альбомов — картин французских импрессионистов и других выдающихся художников начала XX века. От импрессионистов советских граждан отлучили еще до Второй мировой войны, закрыв Музей новой западной живописи, где висели картины из великих собраний Щукина и Морозова — русских купцов. А уж после войны, в эпоху борьбы с «иностранщиной», художники из этих собраний были и вовсе ославлены как мазилы и шарлатаны.
Альбомы «Скира» муж привез из первых командировок за границу — таким образом, в нашей жуткой коммуналке на Цветном бульваре появились репродукции замечательных художников от Сезанна до Модильяни и от Мондриана до Шагала.
Сейчас трудно себе представить, как это воодушевило всех нас. Даже дочь мужа Ася, которая всего год назад закончила свое хождение по мукам, приехав к нам из костнотуберкулезных санаториев, где пролежала все четырнадцать лет своей жизни — даже Ася сочла себя знатоком западной живописи и потребовала, чтобы над ее кроватью вместо репродукции очаровательной головки актрисы Самари Ренуара повесили «Подсолнухи» Ван Гога.
Ну а потом в журнале «Международная жизнь», где муж стал начальником, устроили выставку детских рисунков, и сотрудница — она выставку затеяла — сказала тщеславному папаше, что рисунки Алика очень даже хороши. Посоветовала учить его живописи и даже рекомендовала для этой цели замечательного учителя Перуцкого242.
Взрослый сын все это сформулировал проще; в своих интервью он говорит обычно: «В 12 лет родители стали учить меня рисованию, вот я и рисую всю свою жизнь; ничего другого делать не умею».
Правда состоит в том, что сын и впрямь рисует (пишет) или сочиняет на тему живописи всю жизнь.
Естественно, тогда, в 50-х годах, никто из нас не предполагал, что решение нанять для мальчика учителя рисования будет таким судьбоносным, определит и судьбу Алика, и во многом судьбу его родителей.
Мы с Д.Е., хлопоча насчет живописи, меньше всего думали о будущем — нам хотелось как-то скрасить невеселую школьную жизнь сына. К тому времени он учился уже в третьей школе — в первой школе ввели совместное обучение и часть мальчиков оказались лишними, из второй пришлось уйти, так как мы переселились из одного района в другой. Но во все три школы Алик не вписался. Гак же, впрочем, как и в четвертую, когда мы еще раз переехали на Дм. Ульянова. И это даже неудивительно, все эти школы были явно «сталинские», то есть гибрид старой, еще дореволюционной гимназии с казармой. Удивительно другое: чрезвычайно начитанный, очень способный мальчик, который мог читать стихи наизусть часами, абсолютно грамотный, ухитрялся получать плохие отметки в десятом классе даже по литературе…
И об этом сын говорит сейчас с веселой усмешкой: «Бабушка и дед учились и в гимназии, и в университетах на одни пятерки, мать с отцом тоже были круглые отличники и в школе, и в вузах, только я, прервав семейную традицию, стал двоечником».
Забегая далеко вперед, скажу, что живопись сыну в смысле отметок не помогла. И в живописи он усваивал только то, что сам считал нужным. Отметки его, увы, не волновали.
Как сказано, первым учителем сына стал Перуцкий. Но еще до Перуцкого я предприняла смелый демарш, инстинктивно хотела переломить судьбу сына… Дело в том, что в Москве существовала в Лаврушинском переулке художественная школа для одаренных детей. И я решила пригласить оттуда педагога, чтобы он позанимался с Аликом, авось Алика примут в эту школу, а из школы для одаренных он попадет в Суриковский институт, а из Суриковского — прямиком… в гении.
Педагога я нашла, но с ним вышел конфуз. Посмотрев рисунки Алика, педагог из Лаврушинского решил с мальчиком побеседовать. Мол, какие у тебя вкусы и пристрастия? Знаешь ли ты таких художников, как Репин и Суриков, Левитан и Айвазовский? И кто тебе из них милее всех?
Ответа Алика я не слышала. Но педагог из Лаврушинского его услышал и прямо-таки зашелся от негодования.
— Сезанн? Не может быть. Но Сезанн понятия не имеет о форме, о рисунке! Это на Западе из него сделали кумира! Нам Запад не указ.
Мой мальчик молчал. Но я увидела, что по щеке у него ползет слеза.
Пришлось похоронить гордые мечты о школе для одаренных детей.
Итак, Перуцкий.
Помню Перуцкого на даче в Жуковке — мы в деревне Жуковке снимали в избе комнату с террасой. Занятия проходили на застекленной террасе. Перуцкий приезжал из Москвы поездом, что ввергало меня в жуткое смущение, ибо плата за уроки была мизерной, но денег у меня у самой было в обрез… По-моему, приезжал он два раза в неделю. Ставил на ящик, задрапированный цветной тряпкой, алюминиевую миску или кувшин, клал рядом яблоко или огурец. Жуковские акварели (натюрморты) до сих пор хранятся у меня на антресолях.
Пока Алик рисовал, Перуцкий рассказывал ему о великих художниках прошлого. Потом мы все вместе обедали. И обычно Шура, наша домработница, завертывала учителю узелок — две котлетки или отбивную с гарниром в баночке. Для жены. Я провожала Перуцкого до станции Раздоры; мы шли лугом, и Перуцкий рассказывал мне о своей молодости в Одессе, об объединении левых художников в 20-х годах под названием НОЖ. Расшифровывалось это как «Новое общество живописцев». И еще: я, литератор по профессии, в первый раз в жизни услышала от Перуцкого имя запрещенного поэта Мандельштама. Чаще всего он читал стихотворение Мандельштама «Домби и сын». Помню в его исполнении первую и последнюю строфы этого стиха:
У Чарльза Диккенса спросите,
Что было в Лондоне тогда:
Контора Домби в старом Сити
И Темзы желтая вода.
И последнее четверостишие:
На стороне врагов законы;
Ему ничем нельзя помочь,
И клетчатые панталоны,
Рыдая, обнимает дочь.
Вспоминая согбенную худую фигуру Перуцкого на фоне зеленого луга, его седую голову, дешевую светлую рубашку, парусиновые брюки, думаю: вот уж кто воистину был похож на спешившегося и состарившегося Дон Кихота. Впрочем, возможно, Перуцкий походил на старого русского интеллигента, непрактичного и потому ужасно бедного.