Только в 60-х наши границы приоткрылись. И в СССР стало приезжать очень много писателей из капстран. Из книги Р. Орловой «Воспоминания о непрошедшем времени»205 выписываю список гостей журнала «Иностранная литература». Кончается список, видимо, 1980 годом, когда Орлова эмигрировала из СССР. Поэтому в нем нет Грасса. «У нас побывали, — пишет Орлова, — Сноу с Памелой Джонсон, Сартр и Бовуар, Джон Апдайк, Джон Стейнбек, Уильям Сароян, Эрскин Колдуэлл… Грэм Грин, Фридрих Дюрренматт, Макс Фриш, Ганс Магнус Энценсбергер, Генрих Бёлль…»
Фрадкин в предисловии к пятитомнику Бёлля подсчитал, что Генрих Бёлль был у нас аж шесть раз: в 1962,1965,1966,1970,1975 и 1979 годах. Два последних раза я с ним не встречалась. Он нам не позвонил.
Но сейчас я еще в 1962 году и попробую описать первый приезд Бёлля в СССР.
В начале 60-х аэропорт Шереметьево ничуть не напоминал нынешний международный аэропорт — Шереметьево-2. Не было турникетов, сквозь которые проходят пассажиры, никто не просвечивал ни тебя, ни твою сумку, тем более никто не заставлял тебя снимать башмаки и надевать бахилы, как в больнице. Мир еще не слышал про угоны самолетов, тем более про самолеты, таранящие небоскребы, и терроризм еще не был провозглашен главным врагом человечества. Маленькое здание аэровокзала казалось уютным: поверх низкой ограды были видны летное поле и красавцы воздушные лайнеры. А публику в исключительных случаях пускали почти к трапу.
Публика в тот раз — это критики, переводчики, работники Иностранной комиссии Союза писателей. Были и представители посольства ФРГ. И иностранные журналисты. Помню, что все мы бежали по летному полю к самолету. И совершенно отчетливо помню Бёлля на ступеньках трапа. Он в распахнутом сером пальто и в черном берете, сползшем набок. Молодое гладкое лицо, чуть приподнятые брови, или, скорее, брови идут не параллельно лбу, а поставлены косо: от этого кажется, что Бёлль удивлен, может быть, о чем-то вопрошает. 11ервая моя мысль: Бёлль не похож на немца, он вылитый француз. В один из приездов писателя я поделилась с ним этим моим «гениальным» наблюдением. Бёлль засмеялся и сказал, что он похож на всех рейнландцев. У Бёлля было странное заблуждение: ему казалось, что рейнландцы в годы гитлеровского правления «выпадали из общегерманского ландшафта». В одной из своих статей он написал, что рейнландцы оказались «невосприимчивыми к нацизму». Однажды, по его словам, в каком-то городе они забросали цветочными горшками кортеж с Гитлером и постоянно высмеивали тщеславного индюка Геринга.
Я много лет занималась германским фашизмом, и мне кажется, что Бёлль ошибался. Фашизм процветал и на берегах прекрасного Рейна. Кстати, Геббельс был земляком Бёлля, он родился в рейнском городке Рейдте…
Но о рейнландцах это так, ä propos… Я еще в Шереметьеве и не отрываясь смотрю на Бёлля. Хотя в Москву приехала, как сказано, делегация из трех человек и возглавляет ее вовсе не Бёлль, а Рудольф Хагельштанге, поэт и эссеист, награжденный канцлером Аденауэром высшим орденом ФРГ — Большим федеральным крестом за заслуги. Третий член делегации — Рихард Герлах, писатель, зоолог, благообразный приятный господин лет 50–60206.
Но мы — я говорю о русских встречающих — не отрываем глаз от Бёлля. И он с некоторым удивлением смотрит на наши радостные, улыбающиеся физиономии. Где-то в подсознании у него, возможно, шевелится мысль, что, в сущности, всего семнадцать лет назад его земляки на нашей земле убивали, угоняли в рабство, жгли, взрывали. А вот сейчас русские глядят на него с явной приязнью. И он смотрит на всех нас, незнакомых, не различая лиц, — и он удивлен и обрадован. Так мне казалось, по крайней мере.
А вечером того же дня мы с Д.Е. принимаем Бёлля у себя дома на Дмитрия Ульянова. Принимаем в четырехкомнатной квартире — пике нашего квартирного благополучия. И у меня и у мужа такое чувство, словно мы хозяева богатого особняка, примерно такого же, какой описал Бёлль в «И не сказал…». Помните, особняк «не то генерала, не то гангстера»? Одно но: приглашать в свой «особняк» гражданина из капстраны мы можем, только если Д.Е. получит разрешение начальника первого отдела своего института ИМЭМО. Разрешение мужем получено. Стало быть, мы не только обладатели четырехкомнатной квартиры, мы еще абсолютно «проверенные люди». И это тоже для нас высшая точка благополучия.
Но вот Бёлль переступил порог нашего дома — и все сразу забыто. Он перестал быть для нас иностранцем, а мы — ощущать себя «проверенными» советскими гражданами.
Мне показалось тогда, что между нами вопреки всему — воспитанию, привычкам, совершенно разному образу жизни — и впрямь нет никаких барьеров, словно мы знакомы с незапамятных времен, — я родилась в Хохловском, а он где-нибудь на Божедомке, на какое-то время мы разбежались, а вот теперь, в 1962 году, опять встретились и повели прерванный разговор…
Помню, что я подумала: интеллигенция — порядочные люди по обе стороны «железного занавеса» — понимает друг друга с полуслова и всегда будет понимать.
Какое обманчивое чувство. Какое опасное заблуждение!
К сожалению, только спустя несколько лет я это поняла.
А в тот вечер Бёлль нас обворожил своей естественностью, доброжелательностью, отсутствием спеси и нарциссизма, столь свойственных многим людям искусства. Его интересовало в нашей жизни все, и он нам обо всем рассказывал: о политике, о литературе ФРГ, о своей жене Аннемари, о детях…
Из поразивших меня реалий вспоминаю такую: Бёлль сказал, что за двенадцать лет нацистского господства (всего лишь за двенадцать!!!) немцы полностью забыли литературу предфашистских лет — и Томаса Манна, и Гессе, и Кафку. Я никак не хотела в это поверить. Тем более меня потрясло, что Бёлль не очень-то сетует по сему поводу. Он считал (по крайней мере, тогда), что писатели-эмигранты окончательно выпали из «общегерманского литературного процесса». Все, кроме Брехта, который остался «живым» и «немецким»… Да, в тот вечер меня на минуту неприятно поразила левизна Бёлля. Вспомнился лозунг наших левых «Сбросим Пушкина с корабля современности». Но лозунг появился в 20-х. Неужели писатели на Западе не поумнели с тех пор?
Где-то в час ночи я побежала на кухню ставить чайник и решила убрать со стола нетронутую жареную утку. Заметив мое намерение, Бёлль обиженно воскликнул: «Уже уносишь… Я только сейчас собрался поужинать по-настоящему».
Он курил сигарету за сигаретой, да и я курила тогда не меньше. Курил и Д.Е. И мы сидели в клубах дыма. И, перебивая друг друга, пытались рассказать решительно все о нашей жизни и делах. Когда пришло время расставаться, трамваи, метро и троллейбусы, разумеется, уже не ходили, было, наверное, около четырех ночи. Такси не удалось вызвать, и Д.Е., сильно пьяный, решил отвезти гостя в гостиницу на своем «москвиче». Признаюсь, я в ту ночь струхнула. Но что я могла сделать? Громко распевая, муж и гость спустились во двор. В скобках замечу, что Д.Е. не помнил до конца ни одной русской песни, зато с детства запомнил песню, которую в Германии пели на Рождество, — «Stille Nacht, heilige Nacht» («Тихая ночь, святая ночь»), а также любимую песню штурмовиков — «Die Reihen fest geschlossen / CA marschiert im festen Schritt» («Сомкнутыми рядами штурмовики отбивают шаг»). По-моему, с этой песней они и сели в лифт… Слава богу, и муж и Бёлль не попали в аварию. Остались живы-здоровы.
Бёлль сразу и безоговорочно завоевал сердца всей нашей сложной семьи. Семнадцатилетний Алик, уже студент, уже художник, был большой критикан и, как водится в этом возрасте, максималист. Но и он принял Бёлля. Он же передал мне утром еще один отклик на визит писателя: многолетняя наша домработница Шура, важнейший член семейного коллектива, — Шура стояла в очередях, убирала квартиру (плохо), готовила еду (плохо), воспитывала детей и нас с Д.Е., — явно одобрила Бёлля. Будучи отнюдь не красавицей, рябая и беззубая Шура тем не менее провожала каждого нашего гостя словами: «Осыпай меня золотом, я за него замуж не выйду». Это было одно из коронных ее изречений.