Мы жили на одном перекрестке
Улицы Троицкой в Ленинграде.
И, сколько помню, их общение происходило редко и без меня. От встреч Сережи и Жени в моем присутствии остался фрагмент визита, некое шествие через проходную комнату, где сидела женина мама за каким-то занятием, возможно, чтением, затем тесные стены жениной комнаты, где над диваном висела замечательная картина Олега Целкова, выполненная в мрачных серо-черно-зеленых тонах с пронзительным красным пятном - автопортрет художника, подаренный Женев знак дружбы. Помню также один забавный эпизод, к которому вернусь позже, и историю, рассказанную мне Сережей с жениных слов о том, как Женя делал предложение своей первой жене, Гале Норинской.
Нанеся визит своей будущей жене, Женя был запущен в кабинет галиного отца, сидевшего за письменным столом спиной к двери. Произнеся отрепетированный монолог, обращенный к занятой спине, он услышал в ответ: "Вы о чем-то со мной беседуете, молодой человек? Я страдаю рассеянностью. Вам не трудно повторить?" Жене было это совершенно не трудно, и он охотно повторил свою речь, после чего папа обернулся и жестом предложил приблизиться: "Я довольно близорук". Когда Женя предстал перед ним, папа близоруко взглянул на него и, прикоснувшись к рукаву его костюма, сказал: "Какое замечательное сукно. Последний раз такое сукно я видел глазами галиного деда в конце прошлого века и, кажется, даже не в России. А Галя согласна?"
На моей памяти, Женя был всегда давно женатым человеком, хотя редко появлялся в галином обществе и никогда не упоминал ее имени. Только прочитав возвращение, где, с присущей Рейну игрой во временную инверсию, уход Гали предвосхитил и момент их знакомства, и прощание с молодостью, я поняла глубину жениного молчания.
... Я проводил ее до подворотни.
взял телефон. "Итак, до послезавтра".
И попрощался. Через десять лет
мы навсегда забросили друг друга,
и через десять лет в такой же час,
расставшись на вокзале
со спутницей моей, я понял:
вот и молодость прошла...
Когда Галя вернулась из родильного дома с девочкой, Сережа отправился их навестить. "Ну, как ребенок?" - спрашиваю. "Да как тебе сказать,отвечает Сережа, - ребенок как ребенок, но уже смотрит на тебя с укором и, кажется, едва сдерживается, чтобы не сказать: 'Дайте мне сто граммов ветчины, но только постной, пожалуйста.'" Забегая несколько вперед и сильно отвлекшись в сторону, хочу уведомить читателя, что в сережиной биографии известен такой чувствительный момент, когда обсуждение "наружности чужого ребенка" потребует особой деликатности:
"Я знаю, что у меня пока не выходит, - пишет Сережа Люде Штерн, позволившей себе критику его художественных творений, - и со всеми твоими указаниями согласен, но иронизировать в таком случае я бы не стал. В этих делах желательно быть таким же деликатным, как если ты обсуждаешь наружность чужого ребенка".
Своей фантастической изобретательностью Рейн покорил Довлатова, став его розовой мечтой задолго до того, как их жизненные кометы обрели первую точку пересечения. Что породнило этих двух пилигримов по части истины в тот пронзительный момент, когда две пары черных и лукавых глаз обоюдно узрели друг друга, затруднительно сказать. Не исключено, что Довлатова сразило в Рейне то, что сразило Рейна в Довлатове. И тот, и другой носились с розовой мечтой, одна не слабее другой. Рейн был очарован кинематографом, и, то ли вследствие этого пристрастия, а, возможно, ввиду непопулярности кино среди наводнившей вузы пролетарской молодежи, оказался принятым на высшие сценарные курсы.
Там, вместе с другими ленинградцами, Толей Найманом и Ильюшей Авербахом, а также двумя-тремя десятками прочих счастливцев из заскорузлых уголков России, Рейн получил бессрочный билет в просмотровый зал московского Дома Кино на улице Воровского, где ежедневно погружался, как в творожный пудинг, в сладкие грезы западных кинорежиссеров от Хичкока до Хьюстона, от Бергмана до Полянского. В этот период Рейн уже восходил на московском небосклоне, и узреть его на сильно поблекшем в его отсутствие Ленинградском Невском было делом большой удачи. Тогда же, будучи потерянным для ленинградцев и, став раритетом не хуже западных кинолент, Рейн стал героем многочисленных историй, ностальгически воскресавших для нас недостающего оригинала, одна из которых, порожденная Найманом, отражала Рейна в самой что ни на есть его зеркальной сути.
В ленинградском Доме Кино показывали фильм Бюнюэля "Андалузский пес", который уже прошел в Москве, но Рейном, оказавшимся в то время в Ленинграде, не был охвачен. Будучи Рейном, который в своей чрезмерности мог ухватить хвост самой яркой кометы, Женя не мог признаться Найману, что не видел картины Бюнюэля. Такое признание лишало его титула знатока западного синематографа. Пожелав приоткрыть завесу реального, не упустив при этом фантастического, Женя пустился по скользкому шнуру, пронзающему цирковую арену. "За что ж вы Ваньку-то Морозова?" Рейн выслушал приглашение Наймана и, распахнув свои черные и лукавые глаза в порыве беззащитной откровенности, сказал так: "Фильм 'Андалузский пес' я уже неоднократно смотрел. Помню и прихожу в восторг буквально от каждого кадра. Однако делать мне сегодня особенно нечего. Так что по всем показаниям небесной сферы мне надлежит составить тебе компанию". И они отправились на просмотр.
Кому довелось когда-либо ознакомиться с данным шедевром Бюнюэля, наверняка вспомнит тот начальный кадр, где экран заполняется очертаниями фотогеничного глаза, принадлежащего беззаботно бреющемуся опасной бритвой и в тот момент ничего опасного не подозревающего мужчине. И тут, в этом самом обманчивом месте безмятежность ситуации нарушается. Уже успевший околдовать зрителя фотогеничный глаз мужчины разрезается по вертикали опасной бритвой, опознаваемой из предыдущего кадра.
"При звуках разрезаемого глаза", как повествовал нам невозмутимый Толя Найман, закончивший, как и Рейн, высшие сценарные курсы в Москве, мой компаньон, просмотревший тысячи западных кинолент, потерял ему очень присущее сознание и остался в таком положении до того момента, пока в кинозале не восстанавили утраченного во время показа фильма электрического освещения. Очнувшись от своего обморока и оценив ситуацию с полунамека, Рейн небрежно бросил застывшему в блаженном ожидании Найману: -Я всегда в этом месте теряю сознание. Просто рок какой-то".