«Но это литературная аллюзия!»
«И что с того?»
«Она придает истории Мари-Софи и бедолаги, моего отца, глубину и позволяет ей найти отклик в мировой литературе!»
«Да мне без разницы! Расскажи-ка лучше о ребенке, расскажи мне о себе!»
«Ах, ты это имеешь в виду?»
«Да! Думм-та-думм – или я ухожу!»
«Ну тогда ладно! Квис-с-с!»
«Та-да!»
«Ти-и!
* * *
Лёве осторожно поднял комочек, который должен был стать ребенком, и перевернул его на живот. Быстрыми пальцами прошелся по спине, придал форму лопаткам и позвонкам, бедрам и ягодицам, подколенным ямочкам и лодыжкам: да-да-ти думм-та-думм квис-с.
– Мое дитя! – подумала Мари-Софи, когда он снова перевернул комок на спину. – И на кого же ты похож, мой сыночек?
Лёве сосредоточенно раскатывал пальцы для ручек и ножек, рисовал линии на ладонях и подошвах, подскабливал глину на висках и в подзатылочной ямке, вылепливал ушные раковины, которые разместил чуть повыше на черепе ребенка.
Мари-Софи положила руку на плечо любимого:
– Мы должны дать ему лицо… Знаешь, он немного смахивает на моего брата и, может быть, на меня саму: эти ушки, маленькие и слегка оттопыренные… ага… как у теленочка…
И она наблюдала, как он придавал глине черты: у мальчугана было чистое открытое лицо, высокие брови, высокие скулы, пухлые щечки, чувственные губки с ярко выраженной купидоновой дужкой. Открыв комку рот и просунув туда палец, Лёве старательно втирал глину в нёбо, в десны и в маленький язык, а потом повернулся к девушке, стоявшей возле стола в его теле.
– Будь добра, открой, пожалуйста, рот…
Мари-Софи сделала, как он просил, и стояла, смущенно уставившись ему в лицо, пока он проводил пальцами обеих рук по ее влажному языку.
– Спасибо!
Он разгладил глину под глазами ребенка, а затем принялся подправлять его тут и там. Девушка закрыла рот: перед ними лежал спящий младенец, удивительным образом похожий на них обоих, и ее вдруг охватила необъяснимая тревога. О чем они, черт возьми, думают? Такое крошечное существо лежит голышом в замызганной картонной коробке! Они явно знают о детях не больше, чем обо всем остальном на свете! Вот уж две белые вороны! Разве можно доверять новорожденных детей таким людям, как она и бедолага?
Ей захотелось взять ребенка на руки – сейчас же, немедля! – и прижать его к своей груди. Ей хотелось покрепче обнять своего сына, нежно покачивать и ободряюще убаюкивать его какой-нибудь ласковой ерундой, которой наши губы отвечают на тепло беззащитного детского тельца.
Мари-Софи инстинктивно провела рукой по своей плоской мужской груди, вдруг пожалев, что была не в своем теле. Однако ей не хотелось отвлекать Лёве, который сосредоточенно наносил завершающие штрихи на тело их ребенка, и поэтому она лишь беспокойно переминалась с ноги на ногу за его спиной. А что она могла сказать? Верни мне мою грудь? Ну уж нет. И она просто шепнула:
– А ему не холодно? Может, его чем-нибудь укрыть?
Лёве как раз закончил разглаживать глину и теперь прорисовывал морщинки на коленках и локтях. Не отрываясь от работы, он отвечал девушке, будто разговаривая с самим собой – замолкая каждый раз, когда формировал на теле ребенка очередную складку:
– Он ничего не чувствует… Пока… Почувствует позже… Подготовь что-нибудь… Одеяльце…
Мари-Софи провела пальцем по своему лбу – по лбу мужчины в ее теле:
– Вот здесь, на лбу… Можешь провести у него такую же линию?
Лёве внимательно осмотрел собственное лицо:
– А нужно ли ему быть так похожим на меня?
– Да, это красивая линия… И она явно образовалась не от беспокойства или гнева, она просто есть тут и все. Это так загадочно, когда младенцы каким-то образом отмечены, когда в их внешности или поведении есть что-то такое, что обычно появляется в результате долгой жизни. Тогда кажется, будто они пришли к нам откуда-то издалека, даже, возможно, с каким-то посланием для нас. Я считаю, что людям очень полезно, когда рядом с ними живут такие дети.
Лёве кивнул и поднес ко лбу ребенка ноготь указательного пальца».
«Да, эта линия на лбу у тебя действительно есть!
Можно, я ее потрогаю?»
«Позже! Сейчас на это нет времени – у них ведь не целая ночь впереди…
Мари-Софи любовалась, как проворно Лёве сновал ее пальцами по детскому тельцу. Процесс создания подходил к концу, и она уже не могла дождаться, когда затрепещут и поднимутся веки ребенка и жизнь отразится в его глазах в первый раз.
Да, кстати! Они же должны дать ему зрение! Лёве молча стоял у стола, критическим взглядом окидывая свое творение. Мари-Софи подняла к лицу его – свою – руку и указала ему на свои – его – глаза. Утопив большие пальцы в глиняное лицо мальчика, Лёве расширил глазницы:
– Они там, в кармане брюк…
Достав из шкафа брюки, девушка опустила руку в левый карман, но там ничего не было – он оказался дырявым.
– Я заштопаю…
– Нет, не надо, в этот карман я кладу то, что может или даже должно потеряться. Пешеходам мало что приносит большее удовольствие, чем находки на дороге, так я участвую в неформальном обменном рынке на тротуарах. А то, что я сам нахожу и хочу оставить для себя, я держу в другом кармане… – о н смущенно хмыкнул, услышав свой девичий голос.
Мари-Софи сунула руку в правый карман – и действительно, там, среди мелочи и бумажного мусора, лежал кожаный мешочек. Сквозь кожу она нащупала два шаровидных предмета – два глаза, предназначенных их мальчугану.
Приняв из ее рук мешочек, Лёве выудил оттуда два карих глазных яблока и два кадра кинопленки. На одном из них виднелся Адольф Гитлер, произносивший речь, на другом – он же за обедом, вытирающий со своего галстука пятно подливки.
Лёве уложил по кадру в каждую глазницу, опустил на них глазные яблоки и закрыл разрезы между век остатками набившейся под ногти глины. Работа была окончена.
Мари-Софи и Лёве заглянули друг другу в глаза, снова обменялись телами и осмотрели плод своих рук: на туалетном столике, в вульгарной пасторской каморке, спрятанной за комнатой номер двадцать три, на втором этаже гостиницы Vrieslander, в городишке Кюкенштадт, что на берегу Эльбы, лежал полностью сформировавшийся ребенок. И они увидели, что их творение было хорошо весьма. Теперь оставалось лишь зажечь в маленьком глиняном тельце жизнь.
Мой отец взялся за перстень и попросил мою мать сделать то же самое. Вместе они вдавили печать в нежную плоть – как раз посередине между грудиной и гениталиями. Я ожил – и очи ее увидели меня.
Часы на городской ратуше пробили двенадцать. Последний удар повис над городком, как преждевременное прощание.
В дверь постучали…»
VII
17
«Гавриил не видел ничего дурного в страстных изъявлениях девы: руки, которыми он так восхищался, когда те плели цветочный венок, были воистину сноровисты, прикосновения прекрасно очерченных уст пылали у него на лице и шее, а маленькие груди упруго вздымались и опадали, касаясь его хитона. О, нет, наоборот, ее ласки убеждали ангела в том, что он, должно быть, знавал ее в былые времена, и сейчас они встретились после долгой мучительной разлуки. И Гавриил повторял каждое ее движение, каждое прикосновение.
И вот настал момент, когда дева коснулась подола ангельского хитона. Он схватил ее за руку: не далеко ли все это зашло?
Идиотское пофыркивание единорога под гранатовым деревом действовало Гавриилу на нервы. Жеребенок начал издавать дурацкие звуки с того момента, как дело дошло до поцелуев, и эти его рулады никак не давали ангелу забыться в горячей истоме. Поделом было бы тварюге, если ангел смог пойти с девой до самого конца и насладиться ею так, как этому звериному выродку никогда не суждено.