Отонки на шматке мяса расправились, нервно зашевелили своими краями, будто оборки-платьица у живой медузы, и акула, словно бы боясь, что кто-то перехватит у нее добычу, прибавила скорость.
– Сцена не для слабонервных, – проговорил Охапкин, глядя сверху на акульи телодвижения, от которых вода в бухте начала рябить, – даже закурить захотелось.
Он достал из кармана полупустую пачку дешевых болгарских сигарет, которые в России уже пропали совсем, но у Охапкина имелся свой табачный склад, в нем можно было найти разные сигареты, выбил из пачки один сухой цилиндрик. Сигареты были без фильтра, Охапкин ценил их выше, чем те, что были украшены желтовато-бежевой головкой, скатанной из пористой бумаги. Он вообще любил болгарские «Джебел», «Солнце», «Шипку», все они были без фильтра, с хорошим табаком, толково просушенные… Жаль, что болгары перестали поставлять их нам. За деньги же поставляли, почему отказались? Непонятно…
Акула подплыла к куску мяса и внезапно затормозила, что-то насторожило ее, она издали, как-то по-звериному обнюхала аппетитную гниль, а потом, словно бы чувствуя опасность, боясь решиться, сделала около мяса плавный круг.
– Ну, давай, давай, михрютка, – подбодрил ее Охапкин, – чего задумалась?
Наконец акула решилась: слишком уж вкусный дух исходил от гнилого гастрономического чуда, привязанного к какой-то странной веревке. Акула разинула пасть, словно бы проверяла сжим и распах своих страшных челюстей, затем закрыла вход в собственный пищевод и сделала резвый рывок.
– Молодец! – похвалил ее Охапкин.
В воде, за хвостом акулы нарисовался мощный бурун, похожий на султан с парадного гвардейского кивера, – «мотор» у акулы был мощный, как у подводной лодки, а может быть, даже и мощнее.
На гнилое мясо она налетела со скоростью хорошо разогнавшейся торпеды – наживка вместе с двумя метрами капронового шнура мигом оказалась у нее в глотке. Москалеву даже показалось, что переваренный, превращенный в отходы кусок мяса сейчас выскочит у акулы из задницы…
Но нет, не выскочил, а приятной тяжестью вместе со шнуром лег на дно желудка. Акула неторопливо развернулась в сиреневой воде и поплыла в обратном направлении.
Шнур натянулся, задержал акулу на несколько мгновений, она изумленно продержала в воде свое парение. А потом вновь сделала резкий рывок.
Рывок был такой, что железная конструкция, – стойка, к которой была привязана бечевка, чуть не поползла к борту вместе с лебедкой.
– Мать моя, да она сейчас разрушит весь пароход. – Взгляд у Баши сделался испуганным. – В щепки разнесет, перевернет! Вот гада! – Он замахал руками на Охапкина. – Режь шнур, пока пароход целый… Ведь она его по дощечкам разложит!
Охапкин среагировал на этот вопль спокойно, – мог извлечь из кармана складной нож и секануть по бечевке лезвием, но не сделал этого.
– Сейчас лебедку в воду сбросит – не достанем ведь! – проговорил Баша уже тише: спокойствие Охапкина подействовало на него.
– Если понадобится – достанем, – сказал Охапкин, речь его сделалась медлительной, тяжелой, будто каждое свое слово он теперь отливал в свинец.
Акула отплыла чуть назад, ослабила натяг шнура, потом сильно хлопнула хвостом, будто отталкивалась от чего-то литого, чугунного – от скалы или бетонного пирса, от звука громкого даже солнце в небе задрожало, а потом, как и акула, всколыхнулось, сделало рывок, но уйти куда-нибудь не смогло, только чуть сдвинулось с места.
Любительница лежалого мяса тоже далеко не ушла – рванулась что было силы, железная стойка затрещала, по литому корпусу лебедки пошел звон…
– Режь шнур! – снова выкрикнул Баша, он словно бы чувствовал что-то нехорошее и вообще сам бы перерезал шнур, но ножа у него не было. – Режь!
Охапкин и на этот крик не среагировал, решил выждать – не верил, что акула может свернуть прочную железную стойку и уволочь в бухту тяжелую лебедку. Борт рефрижератора зазвенел – акула разозлилась окончательно и с третьего рывка вообще обрубила прочную синтетическую бечевку.
Обрубив, мигом успокоилась и неторопливо направилась к горловине бухты, чтобы выйти в открытый океан. Мясо полоскалось у нее в брюхе, а длинный обрывок шнура волокся в воде следом, будто тощий, сплетенный из водорослей хвост. Охапкин с усмешкой покачал головой:
– Собака с поводком. Надеть бы ей еще намордник и того… Можно выгуливать.
– Где, в сквере на Первой речке? – Баша засмеялся. – Будешь как та дама с собачкой.
– Зацепится шнур за какой-нибудь камень, и акула застрянет, как коза на веревке.
– Акула – животное, которое вряд ли где застрянет. А камень, ежели что, зубами разгрызет.
– Не факт. А вот то, что она обязательно застрянет, – факт.
Геннадий стоял вместе со всеми, в одной компании, незряче рассматривал акулу и думал о Владивостоке, о матери, о неведомом ему подпоручике Корпуса флотских штурманов, который сто тридцать лет назад на корвете «Гридень» вошел в бухту Золотой Рог, подивился красоте, необжитости, дикой тихости берегов, душистой дымке, пахнущей цветами, выползающей из недалекой сизой чащи к самому урезу воды, и тут с берега ныряющей в бухту и исчезающей в ее глуби. Бухта проглатывала дым, и он исчезал бесследно, его растворяли мелкие волны кривого, как турецкая сабля, залива.
Почти бесследно исчезли штурман Чуркин и его время, осталась лишь память – внесенные в журналы промеры нескольких бухт, карта Золотого Рога, сухое описание астрономических наблюдений да рисунки постов, поставленных на берегу реки Сунгачи для поддержания связи между Владивостоком и Хабаровском.
Все это Геннадий прочитал когда-то в разных материалах – в основном географических текстах, стараясь узнать, кто такой Чуркин – человек с грубоватой русской фамилией? Раньше мыс Чуркина был голый, угрюмый, а сейчас повеселел, его обжили люди – среди домов на Лесной улице стоит и материнская девятиэтажка…
Высокая безмятежная голубизна неба над головой вновь начала сереть, быстро покрылась пороховым налетом, середина небесного купола прогнулась под невидимой тяжестью, навалившейся сверху, в воздух натекла багряная сукровица, вода в бухте сделалась еще более сиреневой.
Наступал вечер, тянулся он недолго, как недолго тревожил взгляд оранжевыми вспышками, рождающимися на горизонте, потом вспышки эти сделались красными, воздух загустел, и за вечером, оказавшимся на удивление непродолжительным, на землю, на океан стремительно, одним разбойничьим махом опустилась ночь.
Глава 8
Бухту покидали утром, когда солнце уже поднялось над океаном, заиграло золотистыми красками, будто расплавленный металлический шар – глазам делалось больно… Но что там глаза!
В полдень солнце будет жарить так, что от рубки до носа корабля невозможно будет добежать без потерь – по дороге обязательно облезет физиономия, нос очистится, как перезрелый банан, кожа скрутится подобно древесной стружке, – солнце сжигает все живое беспощадно и в первую очередь человека: видать, светило считает двуногого виновным во многих грехах.
Если вечером вода в бухте, давшей им приют на время шторма, была сиреневой, полной нездоровых тропических красок, то сейчас она сияла яркими изумрудными оттенками, – где-то живой изумруд светился сильнее, где-то слабее, раз на раз не приходилось…
Берег с низкими, придавленными жарой домами был прозрачен, неровно подрагивал в струящихся парах воздуха, жил своей скрытной жизнью, – не было видно ни одного человека, все попрятались в тень, сидели под крышами, да в тени деревьев.
Громоздкий рефрижератор неуклюже развернулся, – бухта для него была маловата, опасно узка, но старый капитан, спокойно попыхивая трубкой, стоял рядом с рулевым матросом и подавал негромкие уверенные команды, он эту бухту знал – приходилось и раньше пережидать здесь штормы…
Рефрижератор, почти не совершая прохода по бухте, развернулся практически на месте, вокруг своей оси, в этом ему помог катерок-буксир, окрашенный в желтушный одуванчиковый цвет, – встал носом к выходу из гавани. Геннадий, закончив проверку штормового крепежа на катерах, пристроился к группе «командированных», столпившихся около борта, обнял за плечи сразу несколько человек: