За этими, прямо скажем, не слишком веселыми мыслями староста потянул еще сливовицы из узкого горлышка чоканчича, и тут вдруг на дороге, что далеко просматривалась от кучи его, увидал одинокого путника. «И кого это еще к нам несет? – подумал Слобо. – Хотя вроде не турок. И то хорошо». Тут на ухо ему начали галдеть кум с кузнецом. Вести они принесли такие, для которых одной бутыли ракии явно было маловато.
А дела такие были. В феврале в селе Орашац, что под Тополой, снова собрались князья, гайдуки, другие уважаемые люди и даже святые отцы из девяти нахий Белградского пашалыка – а всего их двенадцать было. Там под звон сабель и выстрелы из ружей объявлено было о начале похода не Белград и другие наиглавнейшие сербские города. Вождем восстания избран был Георгий Петрович, коего турки прозвали Черным – бывалый гайдук, смысливший в военном деле не хуже, чем Слобо смыслил в севе и сборе урожая. Успел Караджорджа накрутить туркам хвост так, что бежали они далеко и вопили громко.
Старосте не сиделось на месте от такой новости. С одной стороны, это было хорошо, потому что терпеть дахий с их бесконечными поборами не было уже никакой мочи. С другой, турки тоже сложа руки сидеть не будут: кнезова сеча – это еще цветочки по сравнению с теми ягодками, что созревали сейчас в кабадахиях. А еще это означало, что скоро от Караджорджи придут посланцы, и что им нужно будет, тоже понятно. Людей, в первую очередь. Молодых, сильных мужиков для ополчения. В самый разгар весенних работ. Охочие побить да пограбить турок всегда найдутся. Но кто ж пахать, кто сеять станет? А если случится так, что не вернутся они – как быть тогда? У старосты подрастали четверо сыновей, двое старших по летам вполне могли оказаться в ополчении. Это не могло не тревожить.
Но людьми посланцы вождя не ограничатся. Весь жизненный опыт старосты подсказывал, что придется отдавать и дукаты, которых и так кот наплакал, и хлеб с фуражом, и пршут, и даже сливовицу, причем сразу бочками. Загребать будут всё не хуже тех турок. На правое дело, конечно же, кто ж спорит. Но с другого бока… Как им тут выживать потом, кто-то подумал? Вон, кузнец Петар вместо того, чтобы чинить плуги и прочий потребный для сева инструмент, с вечера до утра будет занят ковкой сабель из стальных полос, привезенных намедни ночью от братьев Недичей. Все уйдут в ополчение, а Слобо придется баб в поле выгонять да пасти их там, чтоб трудились, но чего не учинили по ходу непотребного. Баба – существо слабое и неразумное, чудить может так, что сам черт позавидует. Очень не хотелось старосте становиться бабьим пастухом, люди ж над ним потешаться станут. Но что ж ты тут поделаешь!
Чужак тем временем приближался, и шел он прямиком к куче старосты. Кто бы это мог быть? Слобо готов был побиться об заклад, что никогда не видал этого человека, и был ему тот весьма подозрителен. Что он тут забыл? Чего ходит? Время вон какое неспокойное, а он тут шляется. То ли воров и мангупов[36] не боится, то ли сам вор и мангуп. Что ему нужно?
– Ну что, еще по одной и за работу?
Кузнец был мужик справный, он всегда понимал сказанное, и не сказанное тоже понимал без лишних вопросов. И что ему придется теперь по ночам ковать оружие, а по утрам прятать его от турок. И что отвечать головой и всей породицей[37] своей, если нагрянут да найдут. За эти сабли для гайдуков была ему верная смерть. Но и другим селянам тоже достанется в случае чего.
– Живели![38] – ответил Слобо с выражением лица, как будто говорящим «хуже все равно уже не будет», при этом другая половина его лица как бы не соглашалась с этим, говоря «а с другого бока…».
Чоканчичи звякнули, встретившись, перепеченица обожгла горло. Кум опять довольно закрякал. Чужак свернул с дороги прямо в сторону их двора. Староста заметил, что брехающий обычно пес вдруг притих и залез в свою конуру. Вот ведь! Когда не надо, просто с цепи рвется – а тут чужие во дворе, а он отоспаться решил. Вот защитничек нашелся!
– Слобо, это, похоже, к тебе, – сказал кузнец, ухмыляясь.
Чужак подошел совсем близко, и староста мог теперь рассмотреть, что это за птица. Одет незнакомец был добротно, явно из города, но просто и как-то обыденно. Чистые шаровары, опанчичи[39], белая рубаха, прслук[40], новенькая шубара[41]. Пришел он с пустыми руками, вещей при нем, котомок каких-нибудь не было. Оружия не было тоже, один только кинжал за поясом – но это ж разве оружие! Без ножа тут не ходили не только мужики, но даже и бабы. Ну что же, и то хорошо.
Чужак снял шубару, вежливо кланяясь старосте. И тут яркое солнце осветило его голову. Слобо чуть не открыл рот. Он помнил сказки, что когда-то давно, очень давно, еще во времена Неманичей, которых уже никто и не помнил, так давно это было, здесь жило много людей с волосами цвета соломы, высохшей на солнце к концу лета. Но те времена прошли, а то и вовсе не было их, всё это досужие выдумки лентяев. А с другого бока, взять хотя бы сельскую красавицу Любицу, – мало что не очередь стояла из тех, кто не прочь был расплести ее косы оттенка прелого сена. Но тут не баба, а мужик, и не прелое сено, а кудри, золотящиеся, как мед багрема[42], только что выкачанный из сот. Как склоны Цер планины, поросшие белым дубом, который так и называли – цер – по осени, когда косые лучи солнца подсвечивали верхушки деревьев оттенком червонного золота. Как та сливовица, которую они пили, если посмотреть чоканчич на просвет.
С такими волосами нельзя было разгуливать среди людей, это было прямо-таки неприлично. Слобо закрыл глаза. Все это было не к добру. Теперь он точно знал, что за чувство неотлучно следовало за этим чужаком, пока он шел по дороге. Тревога. И была она даже посильнее, чем беспокойство из-за турок, чифтликов, кабадахий, восстаний всяких да скорой пахоты. Не к добру всё это было.
Староста открыл глаза и еще раз вгляделся в чужака. Лицо того было под стать волосам. Такое увидишь и не забудешь вовеки. Было в нем что-то… то ли сонное, то ли приплюснутое… Змеиное что ли? И вроде было лицо то каким-то страшноватым, нечеловеческим, а с другого бока… Слобо не разбирался в красоте, особливо в мужеской. По его мнению, красивая лошадь или корова – это непременно крупное, здоровое, сильное животное, с добрым нравом и всеми зубами на месте. То же касалось и людей. Красива была жена старосты, Йованка, – высокая, статная, с длинными черными косами, да к тому ж еще здоровая и сильная. Она могла работать в поле наравне с мужиками, в куче у нее всегда был порядок, и никто не пек погачу[43] лучше нее. Это была истинная красота. Хороши были и сыновья у Слобо, все четверо – молодые, сильные, они слушались и почитали отца, но как бабы себя при том не вели. Мужикам вообще-то не полагалось быть красавцами. Зато как красивы были его три дочери – одна другой краше! Бранка, старшая, на выданье, подросла уж – стройная, голубоглазая, и коса у нее толщиной с руку. Давно пора было ей замуж, да и в женихах недостатка не было, только она пока никого к себе не подпускала, а неволить ее не хотелось. Но к осени, уж как хотите, а староста всерьез намеревался выдать ее замуж. Нечего в девках засиживаться.
– Здравы будьте, уважаемые, – сказал чужак вежливо.
Он поднял глаза и глянул на Слобо. Во глазищи-то! Зеленые, что турецкие изумруды, которые Слобо как-то видал на рукояти кинжала одного из кабадахий, когда тот наехал в Лозницу. Ну как, как можно жить с такими глазами-то?
Но виду Слобо не подал и встретил чужака сообразно законам гостеприимства.
– И ты здрав будь, уважаемый, коль не шутишь. Жаль, не знаю твоего имени.