В целом же примечательно в “Истории животных”, конечно, не то, что ошибки встречаются, а то, что их не так много, как можно было бы ожидать, учитывая уровень знаний того времени. Дуалистический взгляд Аристотеля на организм как частный случай взаимодействия “материи” и “формы” также нередко вменяется ему в вину: этот взгляд якобы оказал пагубное воздействие на дальнейшее развитие европейской мысли и культуры (Hunke, 1989). Здесь следует заметить, что как раз в “Истории животных” этот дуалистический взгляд практически не просматривается, либо из-за того, что Аристотель в 330-е годы его еще не вполне разработал, либо в период создания “Истории животных” временно от него отошел, либо, наконец, из-за того, что на описательном естественно-научном уровне в этом дуализме нужды не было.
Во всяком случае, слово hyle: лишь изредка, например, в § 9 и 19 книги восьмой, употреблено в “Истории животных” в том обобщенном значении, которое Аристотель придал ему впервые, т. е. в смысле вещества вообще, материи; обычно же — в исходном, не переносном значении (“дрова”, “вещество растительного происхождения”). Соответственно вместо противопоставления материи и формы, столь присущего позднейшей онтологии Аристотеля, на первый план выступает единственная универсальная движущая сила — “природа”, еще не подразделенная, как в труде “О частях животных”, на “природу материи” и “природу форм”, но рассматриваемая в аспектах “видовой” и “всеобщей” природы. Реже вместо “фюсис” в смысле “видовой природы” Аристотель употребляет равнозначный этому термин “дюнамис”, “сила (свойства)”, о чем см. примеч. 2 к кн. шестой; позднейшего значения — “возможность” — термин “дюнамис” в “Истории животных” еще не имеет. Веслоногие птицы живут в прибрежьях, “так как природа их требует соответственного места” (кн. девятая, § 76); не кто иной, как природа руководит развитием и человека от зачатия до старости, и рыбьих икринок (кн. пятая, § 5; кн. седьмая, § 1), да и самим переходом от неодушевленных предметов к животным (кн. восьмая, § 4). К верному соображению, что у Аристотеля имеет место “возвращение к изначальному опыту после Платона... к досократовской, ионийской “фисиологии”” (Ахутин, с. 123), можно добавить, что нигде у Стагирита нельзя наблюдать это возвращение в столь чистом виде, как в “Истории животных”. Полагаю, что это связано с наибольшим, насколько это вообще было возможно для него, погружением в мир конкретного. Вскоре после написания “Истории животных”, т. е. после пребывания в Атарнее и Стагирах, Аристотель вырабатывает свое дуалистическое (уже иное, чем у Платона, но все же дуалистическое) противопоставление формы — идеи, эйдоса — и материи, причем это противопоставление у него уже не столь резко, как у Платона и, можно предположить, как в утраченных ранних диалогах и других платонических сочинениях Аристотеля. При этом предположении надо говорить не о выработке упомянутого противопоставления после написания “Истории животных”, а о возврате к дуализму. Насколько атарнейско-стагирский период стоит особняком среди всех остальных периодов жизни Аристотеля (хотя бы по отдыху от общественных и педагогических дел), настолько же внутренне изолирована “История животных” среди сочинений Аристотеля по тому вниманию, которое уделяется деталям и частностям живой природы, по вознесению на метафизическую высоту всего, казалось бы, случайного и низменного в особенностях строения и поведения живых существ.
Читатель, стремящийся эксплицировать хотя бы для себя биологическую концепцию “Истории животных”, может быть обескуражен огромным разнообразием содержащегося в трактате конкретного материала. Однако весь он построен и расположен так, чтобы иллюстрировать философские (см. предыдущий раздел) и биологические (политомию, самозарождение, соотношение рода и вида, роль гибридизации и т. д.) идеи. По вопросу о “действиях животных” выдвинута точка зрения, что эти действия (т. е. в сущности поведение) детерминированы внешними условиями (кн. восьмая, § 74), и тут же этот взгляд пояснен множеством примеров миграций рыб и птиц. Животные в своем образе жизни якобы нередко подражают людям (кн. девятая, § 5), и следуют примеры заботы о потомстве, строительства жилищ, случаев “разумности” животных.
Комментарии, публикации, влияние
Еще при жизни автора “История животных” была несомненно известна в школе Аристотеля. Она широко цитировалась в его более поздних трудах. Например, в одном лишь трактате “О частях животных” — шестью различными способами: как “сказанное ранее, в других книгах”, как “сказанное в предыдущих книгах”, как “история о животных”, как “истории — так называемые — о животных” (также она цитируется в небольшом трактате Аристотеля “О дыхании”, но там — и во многих других местах — часто еще просто как “истории”); далее, как (буквально) “животная (т. е. зоологическая) история” и как “естественная история”.
Краткое изложение содержания “Истории животных” было составлено около 200 г. до н. э. знаменитым филологом из Александрийской библиотеки Аристофаном Византийским. Множество парафраз “Истории животных” содержится у Плиния Старшего и у Плутарха. Около 200 г. н. э. Афиней в трактате “Пир мудрецов” привел, как подсчитано И. Дюрингом (During, 1950, р. 41–47), около 60 цитат из “Истории животных”. Гален высоко ценил “Историю животных” и связанные с ней труды Аристотеля, однако, как уже отмечено, выступил против его неверного представления об отхождении нервов от сердца, а не от головного мозга. Другой автор римской эпохи, М. Т. Варрон, рекомендовал в своих сельскохозяйственных сочинениях обращаться к “Истории животных” тем из своих читателей, кто интересовался теоретической стороной рыборазведения, пчеловодства и т. д. Подход Галена и Варрона был позитивным и в значительной мере критичным; другие же их современники нередко ссылались на Историю животных” просто как на авторитетный источник, не стремясь сопоставить ее с прямыми наблюдениями; фантастический компонент в переложениях “Истории животных” с течением времени не ослабевал, а даже усиливался. В продолжение целого тысячелетия после Аристотеля многочисленные представители “парадоксографии” (об этом жанре “рассказов о диковинах см. подробнее: Πсевдо-Аристотель, с. 236–244) в изобилии черпали из “Истории животных” свои развлекательные и легендарные, впоследствии в большей мере нравоучительные “описания”. В течение того же периода ранние комментаторы Аристотеля, такие, как Андроник Родосский, Александр Афродисийский, Порфирий, Симпликий, Филопон, по-видимому, мало занимались “Историей животных” или по крайней мере следов их комментирования этого трактата не сохранилось. Тем не менее его несомненно читали и изучали, о чем свидетельствуют, например, получившие значительное распространение компиляции трактата, составленные Николаем Дамаскином (I в. до н. э.) и Тимофеем Газским (IV в. н. э.).
С VII–VIII вв. отрывки из “Истории животных”, называемые “Историями”, стали популярны в арабо-мусульманском мире. После того как компиляция Дамаскина была переведена на арабский язык, по ней и по другим источникам не позднее IX в. выкристаллизовался арабский канонический текст под названием “Книга животных” (“Китаб аль-хайаван”), куда помимо 10 книг “Истории животных”, данных в сокращении, вошли тексты “О частях животных” и “О возникновении животных”. Абенфараг (Абу-ль-Фарадж ибн-аль Тайиб) в XI в. составил конспект первых 9 книг “Истории животных”, сохранившийся в древнееврейском переводе (Steinschneider, 1896).
Активно осваивать “Историю животных” и ее концептуальный аппарат в средние века первым начал в X в. аль-Фараби, воспроизведший в трактате “Об органах человеческого тела” основные моменты учения “Истории животных” об однородных и неоднородных частях, т. е. в сущности о тканях и органах (см. примеч. 2 к кн. первой). Однако аль-Фараби, следуя Галену, отверг учение Аристотеля об исхождении нервов от сердца, а не мозга. Авиценна (Ибн-Сина) более близко следует Аристотелю и при расхождении указаний “Истории животных” с мнениями позднейших авторитетов придерживается ее буквы. В частности и нервы у него исходят от сердца, как в “Истории животных” (кн. третья, § 49), а в сердце три “желудочка”, как в “Истории животных” (кн. первая, §§ 75, 77), хотя у Галена можно было найти более верный взгляд. Впрочем, ошибка относительно трех полостей в сердце оказалась весьма живучей и повторена еще в XVI в. Никколо Массой (Абдуллаев, с. 242–253).