У нас бригадиром Костя.
Всегда приподнятая верхняя губа и сияющие, как матовые лампочки, зубы придают Косте вид насмешника. Он любит удивлять своей ловкостью. Глянув как-то на щуплую, комариную фигуру Кости, Толя-шофер опрометчиво заявил: «Ты слабо склеен». Тогда Костя с места запрыгнул на крыльцо, бывшее ему по грудь.
Костя из донских казаков: и на него смотришь как на выходца из шолоховских книг, когда он говорит, что родился в станице Чернышевской, упоминаемой в «Тихом Доне», и что жива еще его бабушка, которая помнит хорошо то время. «Все как есть, — говорит она, — описано. И в нашей станице расстреливали, вешали. И деда твоего тоже…»
— Люблю южные ночи, — произносит Костя. — Они такие темные, звездные. Тепло. Ляжешь на берегу, костерок рядышком трещит, и смотришь в небо. Мы с ребятами каждую ночь на рыбалку. Лягушка кое-когда поквакает, а сомы чмокают, подражая лягушкам. У нас в степи что по дороге, что без дороги — все едино. Едем себе на велосипедах к девчатам. Танцуем прямо в телогрейках. А сейчас никто в станицах казачьей одежды не носит, разве только в Вешенской…
Одна из студенток, Наше Изящество, завлекая донского казака, поводит глазами так: в угол→на нос→на предмет. «Предмет» — Костя. Она-то и настраивает Костю на лирический лад.
Есть у нас вьетнамец Тран Бай. Сейчас он наигрывает на мандолине что-то довольно боевое. Какой-то марш. И подпевает.
— Бай, спел бы лучше про любовь, — просят его студентки. — О девушке.
— Эта песня как раз есть о девушке.
— А какие слова?
— Это трудно. Вообще, муж далеко работает, вспомнил о жене и запел. Вот все.
Мы знаем, что у вьетнамца жена строит железную дорогу на родине. Он говорит о ней: «Она у меня сильная». Сам же он слабый, как тринадцатилетний мальчик, и челка у него мальчишеская, а брови по-девичьи уходят вверх.
— Сколько тебе лет, Бай?
И тут выясняется, что вьетнамцу двадцать пять, что он учился в Ханое, потом преподавал и даже работал директором биостанции, а теперь приехал стажироваться.
День сегодня неожиданно удлиняется. После ужина, взбодренные объявленьем аврала, выходим снова: разгружать причалившую с кирпичами дору.
Вьетнамец, передавая мне кирпичи, спрашивает тонким, особенно на звуке «ое», голосом:
— Что так-ое? Кирпич? А какой глагол?
Я передаю кирпичи студентке, фамилия которой, кажется, Логинова. Девушка принимает их таким свободным и ласковым движением рук, словно это цветы. «А если оно так и есть? И я ее обрадую!» Одно мгновение мне мерещится, что из кирпича в ее руке возникает целый розовый куст и уже готовы лопнуть бутоны. Охапка алых роз без шипов! Но увы, это лишь игра воображения. Реально лишь ее лицо.
У нее лицо артистки Веселовской Сама тонкая, как рисунок тушью. Но это морской волчонок. Она чаще бывает в море, чем на берегу. Там она живет сутками на мотовельботе, спит, укрывшись ватником на боковой банке, пока кто-нибудь ее заменяет, и называется такая жизнь суточной станцией.
Словно в благодарность за невидимые цветы, она рассказывает мне, как школьницы идут в биологию. Они приходят с классом на экскурсию в зоопарк, и там, узнав, что есть кружок юных биологов, все восторженные девочки, конечно, записываются. А потом через полгода от всего класса остается одна. И эта одна оказалась Логинова. И вот она ухаживает за животными, входит в клетку к лисицам, строго смотрит на окружающих, представляя себя ученой.
А потом биофак, и все предметы увлекают, и это мучительно. Мама думает: «У дочки несчастная любовь», а дочь всего лишь терзается, на какую кафедру ей идти. И затем встреча с Белым морем, после которой впору бросать избранную сухопутную кафедру, лишь бы не разлучаться с морем.
Скоро покрасят и спустят на воду подарок моряков — мотобот «Научный». И Логинова рассказывает, что она прошлым летом была рулевым, когда в море приключилась романтическая беда: туман, не видно маяка, шторм. Большой бот, тридцать две тонны водоизмещением, захлестывает до мачт. Перцов командует, Логинова повторяет команды. Вдруг — гудки со всех сторон. В тумане звук носится по орбите вокруг предмета. И самоходная баржа, жуткая, как Летучий голландец, подняла нос перед самым ботом, ухнулась в ямину под собой, потом отвалила вбок и исчезла, а недели две спустя после этого всполошенными чайками замелькали над головой Перцова телеграммы родителей: почему их дети уходят далеко в море.
О милые родители, таков путь биолога в век нейлона! Да и в век золотого руна вашим детям было не слаще. Если вспомнить, то первый опыт на животных поставили аргонавты: ведь они пустили голубя промеж страшных скал Симплегады. А после голубя не преминули полезть туда сами!
Кирпич. Кирпич. Кирпич. Девушка рассказывает о себе.
Голос Тран Бая:
— Жизнь — жить. Борьба — бороться. Плавание — плыть. А кирпич? — Кирпичить?..
4
Ночь, как березовая кора под солнцем, слепит своим светом. Вертишься, отворачиваешься к стене, пока не уснешь.
Приснился безбородый Фауст в красном свитере. Вылез он из трактора и заговорил:
Как звон лопат ласкает ухо мне!
Здесь весь народ мой замысл исполняет:
Кладет предел морской волне,
С самой собою землю примиряет…
Фауст был похож на Перцова.
И тогда из кузова грузовика поднялась недобрая фигура Мефистофеля. Я разглядел его черты: как лук изогнутые в сатанинской усмешке губы и стреловидный конец саркастического носа, легший в тетиву носогубных складок.
А смысл науки очень прост!
(Мефистофель закашлялся от смеха)
Вот общая ее идея:
Все в мире изучив до звезд,
Все за борт выбросить позднее.
— Эго давно устаревшая точка зрения, — ответил я ему во сне. — Бог уж, действительно, другой век! — И проснулся.
Как хорошо не спать белой ночью! Я прошел по коридору общежития. На двери надпись: «Здесь дипломники. Не будить!» Я уверен, что там, за дверью, никого нет: все в море, как Логинова, или в лаборатории, несмотря на ворчание директора.
На соседней двери пришпилен рисунок: лягушка в маске и о аквалангом. Над ней пояснение: «Frogmen».
Здесь спят аквалангисты, приглашенные директором из спортклуба. Я знаю, что у них вся комната пестрит пейзажами, шаржами друг на друга и подписями типа: «Если тебя комар укусил, плесни на него фталатдиметил». Спят сном праведников: рано вставать. Разве только строгий их капитан непослушными губами попробует пробормотать во сне изобретенное им ругательство?
— Стронгилоцентротус дребахиензис! — так по-латыни называется морской еж.
Я шагаю туда, где деревянная подкова городка, изогнутая по берегу Порчевой губы, кончается, уткнувшись в высокую ферму ветродвигателя, похожего на ромашку с длинным стеблем. Дальше — нетронутый, дичающий полуостровок с «бараньими лбами», соснами и березками до самой воды. Он вдвинулся в море, как нос судна, и там, на носу, вбит деревянный крест.
Говорят, здесь кто-то когда-то спасся от бури, потому и назвал это место святым и оставил знак. Но как этому поверить, если никто не знает истории даже вон той шутливой надписи на сером валуне, что возвышается над водой?
Стенка валуна, обращенная к берегу, гладкая, как плита. И на ней озорно, четко белеют буквы;
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ,
НЕГРАМОТНАЯ
Перцов негодует: «У самого входа в научный городок — и такое признание!» Но мне это признание нравится, жаль, что Перцов грозится его стереть. Впрочем, эту надпись я видел еще прошлым летом, когда приезжал сюда на неделю, чтобы наладить осциллограф студентам.