После этого баранья нога лишилась костей и была щедро нашпигована цельным чесноком.
– Черт! – рявкнул повар и потряс рукой. Посмотрел на меня совершенно круглыми глазами и принялся разглядывать указательный палец. С пальца срывались крупные капли крови.
– Порезался… – в голосе Вара я услышал громадное изумление.
– Все режутся, – философски заметил я, наливая по второй.
– Ты не понял, – помотал головой мой приятель, – я лет десять не калечил себе руку, да еще при такой простой работе! Это же элементарная нарезка!
Он бросил нож на доску и вылетел из кухни, на ходу заматывая палец чистой салфеткой.
– Мануанус! – заревел Вар. Обеспокоившись, как бы чего не вышло, я поспешно проглотил виски и поспешил за поваром.
– Ты! Чувырло хоботное! – орал Вар. – Твоя работа?!
Что такое «чувырло» я не знал, но переспрашивать как-то не рискнул, видя состояние приятеля. Щетинистый монстр обнаружился там же, где и обычно. Он царственно восседал на шкафу с посудой, всячески игнорируя подбиравшегося к нему кота. При этом левым глазом Мануанус Инферналис внимательно следил за пушистым зверьком. Правый был выпучен и уставился на нас с Варом.
– Ну? – осведомился повар. – Твоих шаловливых лап дело? С чего бы я порезался-то?
Мануанус внимательно изучил окровавленный палец, потом облизнулся и шмыгнул хоботом.
– Неть, – прошипел он. – Не я.
Прежде чем возмущенный Вар спросил еще что-то, монстр встал в позу Цицерона, выступающего перед Сенатом, и разразился укоряющей речью на варварской латыни. Несмотря на то, что совсем недавно мы разговаривали на этом самом языке с Суллой, понять Мануануса было сложно. Это было наречие бандитских кварталов Субуры, щедро перемешанное со словами из арамейского, греческого и сопровождающееся шипением и рычанием. Впрочем, я понял, что Мануанус недоволен и все отрицает. «Чуть что, так сразу я!» – общий смысл пламенной речи уловить было совсем нетрудно. Ткнув когтистым пальцем в сторону Вара, наш домашний монстр обличающе заявил:
– Immortalis est? In jecorem cultellus – nemo est aeternus! (Ты что, бессмертный? Нож в печень – никто не вечен!) – а когда задохнувшийся от такой наглости повар стал, зловеще ухмыляясь, подходить ближе, Мануанус сгреб в охапку недовольно мяукнувшего кота и одним прыжком переместился на другой шкаф, громко заявляя:
– Ceterum censeo felem contrectandam esse! (И все же я убежден, что кот должен быть поглажен!)
Кот не возражал. Но, видимо, в выражении лица повара было что-то такое, отчего Мануанус Инферналис вдруг сдался, бережно поставил кота на четыре лапы, вздохнул и с видом трагического актера сказал:
– O, ilicet! (Ой, всё!)
После этого, без малейшей заминки перешел на такой же убогий английский.
– Неть. Не я. Не виновать. Самь.
– Да чтоб тебя! – взбешенный Вар махнул рукой и сантоку, секунду назад мирно лежавший в чехле, свистнул в воздухе, пролетел через весь паб и воткнулся в картину, на которой потускневший от времени парусник героически боролся с бурей.
Нависшее молчание пришлось нарушить мне.
– Все равно плохо нарисовано. Вар, теперь, когда мы разобрались, может ты пойдешь и уже приготовишь что-то определенное?
Через пару минут идиллия была восстановлена. Мануанус, что-то попискивая, устроился в своем тряпичном гнезде и засопел безмятежно. Кот продолжил скакать под столами, охотясь на сушеную кроличью лапку. А мы снова заняли место на кухне.
– Так, – повар наморщил лоб, припоминая, – теперь нужен говяжий бульон. Литров этак шесть. Хорошо, что я выварил его еще вчера.
Кряхтя, он полез на ледник и притащил кастрюлю с бульоном. Бухнул на плиту, под которой уже бушевал огонь, второй котел, одним изящным движением закинул туда баранью ногу и кусище сливочного масла размером с два моих кулака. Сыпанул щедрую горсть сухого тимьяна, соли и перца. Когда нога подрумянилась в масле, вывалил туда же покрошенные овощи, залил бульоном, к тому времени закипевшим, и закрыл котел крышкой.
– Все, – сказал он, потом поправился: – Ну, то есть, пока все. Теперь пусть варится, надо только следить и доливать бульон.
– Семь часов? – спросил я.
– Семь часов.
Удивительно, однако нога доварилась без происшествий. Надо сказать, что мясо получилось отменно – нежное настолько, что его можно было есть ложкой. Никаких происшествий больше не случилось, никто не вылил на себя кипящий бульон, нога не подгорела и не превратилась в скрюченную птичью лапу. Я заметил, что Вар все равно нервничает, но решил ничего не говорить. Ну хочет человек потрепать себе нервы, так кто ему помешает? Но потом я все-таки не выдержал.
– Что дальше-то? – спросил, глядя, как повар помешивает деревянной лопаткой в котле.
– Ты про еду, что ли? – неохотно отозвался он.
– Я вообще про все происходящее.
– Дальше действовать будем мы!.. – на какой-то неизвестный мне мотив пропел Вар, аккуратно прикрывая котел крышкой. Потом сел на стул и уставился на меня тяжелым взглядом человека, уже все решившего.
Я терпеливо ждал, покручивая в пальцах стакан с виски.
– Дальше мы его выловим и прикончим.
– Кого – «его»? Ты знаешь, кто это?
– И ты тоже знаешь.
Мой приятель порылся в кармане штанов и сунул мне тот самый свернутый лист бумаги, по краям захватанный пальцами, который он нашел в переулке. Я развернул плотный, хрустнувший на сгибе бумажный квадратик. Это был набросок – судя по всему, сделанный угольным стержнем. Сначала я ничего не понял, потом, приглядевшись, повернул лист боком, и из переплетения тонких и толстых линий вдруг выплыл рисунок комнаты. Мастерски сделано, ничего не скажешь. Видно было, что рисовальщик торопился, но при этом все штрихи были твердыми и уверенными. Я увидел темную и мрачную комнатушку с единственным окном, закопченное стекло в котором едва пропускало уличный свет. Убогая, нищая обстановка: стол, пара скособочившихся стульев, какие-то бутылки и объедки на столе. Кровать… тут я присмотрелся повнимательнее и поморщился. На развороченной кровати лежала какая-то темная масса, в которой едва угадывалось человеческое тело. Несмотря на то, что набросок был черно белым, при одном взгляде становилось понятно – тело мертвое, а кровать залита кровью. Весь набросок словно дышал смертью и безнадежностью.
– Веселенький рисунок… – я повертел лист в руке и увидел на обороте едва различимую надпись. «Логово Потрошителя». – Да… В психическом здоровье автора есть серьезные сомнения.
– Не узнаешь? – спросил Вар. Я помотал головой. – Странно. А ведь ты сам называл имя художника, еще в начале. Это Уолтер Сикерт. У него своеобразный стиль, ни с кем не спутаешь. Когда ты упомянул про него, как про возможного убийцу, у меня было время, чтобы порасспрашивать о нем.
Сикерт! Ну конечно! Теперь я смотрел на набросок совсем другим взглядом. Тот самый Уолтер Сикерт, которого многие в наши дни считают настоящим Джеком Потрошителем. Вот только доказать это не удалось никому и никогда, поскольку сам Уолтер, будучи человеком чрезвычайно хитрым и умным, не оставил никаких зацепок. Судя по некоторым исследованиям, Уолтер Сикерт был не только весьма талантливым художником, но и классическим, просто-таки хрестоматийным психопатом, хоть сейчас дай ему опросник Хэйра и карандаш. По большинству пунктов попадет в точку, я уверен. До самой своей смерти в начале сороковых годов живописец отмалчивался и ни единым словом не признался в своей причастности к кровавым уайтчепелским преступлениям. Так и прожил респектабельным господином, принятым, несмотря на свою эксцентричность, в высшем лондонском обществе.
Я вспомнил картину «Спальня Джека-Потрошителя» и снова посмотрел на набросок, который держал в руке. Да, сходство очевидно. Вот ведь мразь!
Вар, который все это время смотрел на меня, не отрываясь, улыбнулся. Это была жесткая и безрадостная ухмылка охотника, который после долгой и тяжелой погони наконец-то навел ружье и держит добычу на прицеле.