Ярослав Костюк
Голбец
Под одним из подстреленных фонарей, у входа в редакцию, сидела молодайка из рыбацкого поселка и глядела в палисадник. Молодайка носила пышное имя Эльза, столь же пышное и гордое, как и ее бюст, но была тупа как пробка. Она никогда не читала Ги де Мопассана и даже не знала, что такой существует. Однако она возбуждала Бабеля своими формами, возбуждала бесстыжими и наглыми веснушками — тысячью рыжих звезд на руках и плечах. Возбуждал даже ее ситцевый подол. Глядя на него, Бабель с досадой думал о том, что между ним и нею глухая стена, соприкосновение их миров невозможно и даже грубая коечная страсть ни к чему не приведет. Он еще раз посмотрел на толстые и будто обваренные колени женщины и со вздохом отвернулся. Перед ним был круп запряженной в телегу лошади, а чуть дальше сверкала мутно-зеленым солнцем лужа. В левом глазу разыгрался конъюнктивит — из-за него Бабель часто моргал, и оттого ему казалось, что поверх реальности накладывается дрожащая пленочка.
Сидевший рядом Кондаков прислушивался к шуму наверху.
— Вот же человек! — сказал он наконец. — Пустого не сбрешет!
— Кто? — спросил Бабель. — Чего не сбрешет?
Он совсем забыл про своего соседа — на какую-то минуту оперуполномоченный, простодушный малый с одутловатым лицом и соломенными волосами, выпал из его реальности.
А наверху снова уронили сейф и снова ругались…
— Компанийцев, — отозвался Кондаков, — слыхали, как он только что трехэтажно выразился?
— Нет.
— А напрасно — многое потеряли! — Он быстрым движением бросил в рот семечки, пожевал и сплюнул жмых, пригладил жесткие патлы. — А если лед к вашему глазу приложить, а?
— Нет-нет, не нужно, — потирая веко, Бабель надавил на глаз, и печная труба над крышей раздвоилась, ее резвый двойник скакнул в небо.
— Сколько туда ехать? В Балаклаву?!
— Глаз и зуб, — задумчиво протянул Кондаков, — хуже не придумаешь. Даже в Библии что-то такое упоминается, а?
— Глаз хуже, чем зуб, — посетовал Бабель. — Глазом мы действительность щупаем, а зубом — еду, которая к тому же — тлен.
— Философствуете, — резюмировал Кондаков. — Это муза в вас страдает! А до Балаклавы — мы к вечеру управимся!
Бабель повертел головой:
— Муза… Мельпомена… А-а-а! Все оно на разживу, как дрова в печь!
— А вам, собственно, что прописали?
— Раствор борной кислоты, — конфузливо признался Бабель и достал платок, чтобы вытереть слезящийся глаз. — Щиплет!
В парадном дружно затопали, заскрежетали перила, и сейф вывалился из дома на молодую траву. Рабочие разбрелись на перекур.
— Главное, дорогу перетерпеть! — убеждал Кондаков. — Лишь бы ветра не было!
— Да уж!
— Слыхал я про одного престижиатора! У него фокус имелся с роялем, струны, значит, рвутся, а он играет… Так вот — ре-диез — ему аккурат в глаз угодил!
— Что за мерзость!
— Да представляете, встает, а у него — струна торчит! — продолжал Кондаков. — Да вы не серчайте!
Бабель покачал головой.
— Лучше такого не слышать.
Компанийцев вышел из подъезда, прищурился на солнце и закурил. Бабель спрыгнул с телеги, но Кондаков его остановил:
— Да погодите, еще сейф катить будут!
Бабель вернулся в телегу.
— А борную вам правильно прописали — к врачу, конечно, не всякий раз пойдешь, но если уж прихватило…
— Бежим! — сказал Бабель. — Куда бежим?! В Балаклаву!
— А чем вам не угодила Балаклава? — удивился Кондаков.
— Лучше бы в Гнецель, — признался Бабель, — у меня там дядя, крепкий, веселый старик! — Он окинул взором пыльную улицу. — Веселья не хватает!
— Ничего, обустроимся!
— Нет-нет, — вздохнул Бабель, — не то вы говорите! Совсем не то!
— А что вас удерживает?
Бабель посмотрел куда-то вдаль, в небо над палисадником, подумал и решил ответить.
— Вчера вечером я думал о голубях, — сообщил он, — это была прекрасная предзакатная пора, и я думал о голубях и о том, что такое вообще птица?! У них есть свобода, для них небо — родной дом, где находишь счастливое упоение в каждом взмахе крыла, но даже у птиц имеется своя привязанность к земле!
— Это вы верно сейчас заметили!
— Послушайте, — рассердился Бабель, — чего вы пристали?!
— Я?!
Бабель снял пенсне и сердито его протер:
— Давайте помолчим!
Компанийцев с двумя рабкорами подкатил сейф к телеге.
— А ну — в сторонку! И вы, Кондаков, посторонитесь!
Компанийцев похлопал по стальному дну шкафа.
— Где такой еще возьмешь, а? Это же чудо из чудес! Ежели чего немцы умеют делать, так это сейфы!
— И маузеры! — поддакнул Кондаков.
Главред на секунду задумался, приметил маузер у молодого оперуполномоченного в кобуре и снисходительно согласился:
— И маузеры!
Тут лошадь потянула телегу вперед.
— Тпру! — осадил ее Компанийцев.
Лошадь покосилась на него и обиженно фыркнула.
— Едем! — воскликнул главред.
— Едем! — эхом отозвался Кондаков.
Погрузили сейф в телегу и двинулись в путь, Бабель не выдержал и оглянулся, точно эмигрант с корабля на берег родины, — куст сирени уменьшался в размерах, превращаясь в неразличимую точку, будто судьба имела свою грамматику, и точка была одним из самых понятных ее знаков. Эльза встала и вышла на дорогу — босые ступни утонули в пыли, грубые руки прижали к груди куклу. Глупая баба. И кукла у нее дурацкая. Все ходит с ней. Страшно в городе, стреляют. А она ходит! Редакцию с места сняли, как пылинку, сдули — пылинка, правда, тяжелая оказалась — размером с приличный сейф, в него и запихнули самые важные документы. А кукла странная: из сухих водорослей скручена, и голыши вместо глаз — антрацитовые, злые, колючие. Куст совсем пропал из виду. Выехали на тракт, где небо сливалось с желтым лиманом, архипелагом ушли в сторону зеленые острова дач; город затанцевал в белесом мареве, каланча задрожала, а затем стала истаивать, как свеча. Бабель закрыл глаза и потряс головой — не надо этого видеть… Он прилег, накрыл лицо соломенной шляпой и отдался на волю ритма, с которым покачивалась телега, — его разморило. и он уснул и снова очутился в той комнате, в минуту бегства: револьвер, пузырек с духами, шкатулка, бусы по всему полу… а Ирина — лежит, не позаботившись даже прикрыться, — обвислая грудь, коричневый сосок с укором указывает на Бабеля, а затем — вдруг вспомнился тонущий в мареве город, и Бабель разом проснулся.
— Вот мы и встали в полный рост! — непонятно произнес главред.
Телега все так же размеренно скрипела. Они еще ехали.
— А коли уж так, — кипятился Кондаков, — то полагаете, в России судьбы всего мира решаются?
— Это не нам судить, — строго сказал главред. — Это история рассудит. — Повеяло табачным дымом. — А много там у нас тараньки?
— Шесть штук отборных, — с готовностью отозвался Кондаков, — одна другой краше!
— Пить захочется! — буркнул Компанийцев. — Не надо пока!
В шляпу к Бабелю угодил муравей и забегал по соломенным квадратикам, полыхающий солнцем, огненно-прозрачный. Веко зудело, и дергалось и Бабель закрыл глаза, запечатывая двери во внешний мир…
— Вот доберемся — щербетом покажется! — сказал Кондаков и засмеялся своей шутке, а веко у Бабеля задергалось пуще прежнего.
Солнце нагрело лоб и грудь, ритм тряски захватил и увел обратно в сон — муравей был на ладони, а рядом, на скалах, бушевало море, а надо было защитить «одиссея» от бешеных брызг…
Когда Бабель проснулся — вокруг была седая ночь, какая только и бывает в самом сердце Украины, с запахом ковыля и безбрежным горизонтом. Глаз вел себя спокойно, и Бабель сел в колючем сене и сладостно потянулся. Возле телеги был разложен костер, в котелке варилась уха. Редактор и бухгалтер не грелись у огня, а почему-то отошли в сторону и перешептывались.
Потом в глухой ночи вырисовалась еще одна фигура, Бабель спрыгнул на землю — фигура во тьме была столь призрачной, что невольно становилось не по себе. Ноги отказывались нести. Компанийцев судорожно прошептал: