Ночью бегчи заснул и, как следует исправному караульному, видит во сне пожар. „Янгын вар“, пожар! кричит он из всех сил, и всполошенный хеким-баши с ужасом узнает голос бегчи своего квартала. Выбежав на улицу, хеким-баши разыскивает пожар, но ничего не находит: успокоенный, он ложится опять спать и засыпает, по выражению рассказчика, сном „терьяки“ (принимающего опиум) – у терьяки сон не превосходит дремоты – но бегчи видит второй сон, и опять во сне грезится ему пожар. Янгын вар! кричит бегчи, и доктор на этот раз устремляется прямо к чулану, где спит караульный: найдя его здесь, хеким-баши обращается за объяснением к жене, а та говорить очень наивно: „бегчи носил нам воду для мытья белья и верно как-нибудь нечаянно заснул в чулане“.
У хеким-баши, кроме ветреной жены, есть еще сынок-недоросль, маменькин баловень. Как образованный человек, он заставляет сына учиться разным знаниям, которых и сам не понимает. Пользуясь этим, сынок постоянно городит отцу страшную чепуху и морочит его. (Эта сцена, представленная меддахом очень живо, имела большой успех.)
Бедный терьяки опивается опиуму и умирает; избалованный сынок начинает кутить и мотать отцовское наследство. (Первый приступ сынка к водке, отвращение борющееся с фанфаронством, были представлены меддахом превосходно.) Подпив порядком, сынок нанимает музыкантов и созывает весь мир на пирушку. Музыкантов является очень много.
– Кто вы? – спрашивает сынок одного из после пришедших музыкантов.
– Тулюм чалыджилер эфендим, играющие на волынке, – отвечают они. (Здесь спрятан каламбур: чалыджи значит и музыкант, и вор.)
Один из музыкантов рассказывает какую-то скандальную историю, а потом, когда они начинают играть, у него рвется струна.
– Нэ вар, что это такое? – спрашивает полупьяный сын хеким-баши.
– Эфеиндим, отвечает музыкант, „тель кирилдим, афвь идеиорсиз“, струна лопнула, господин, извините. (Здесь опять ловкий каламбур: „тель кирилмак“ значит и оборвать струну, и рассказать про кого-нибудь, не зная его лично, при нем же, какой-нибудь скандальный анекдот.)
Сынок кутит напропалую и мотает очень широко, так что в скором времени кредиторы являются осматривать заложенное последнее его достояние – дом, чтоб взять его за долг. Ничего не ведающая матушка спрашивает сынка: что это значит?
– Эви окуттук, – отвечает сын (т. е. мы смотрели дом, но „окутмак“ значит еще продавать что-нибудь за долг, так что ответ опять выходит искусным каламбуром).
Конец истории предвидеть не трудно.
Еще хорош рассказ о похождениях двух малоазийских турок, смотревших „биниш“ (выезд Султана Мустафы в Стамбуле), и поступавших как самые простодушные провинциалы, разумеется, достается мало-азийцам много, а биниша-то они все-таки не видали и с тем отправляются и на родину.
Есть много и других рассказов в этом роде, но приведенных, я полагаю, уже достаточно, может быть даже слишком: судить о них мы станем после.
Более распространенное и более нравящееся правоверным увеселение рамазанных ночей, есть „хиялн-зилль“, китайские тени, в простонародии называемые „хязиль“, наша кукольная комедия. Об историческом странствовании китайских теней на берега Босфора сказать ничего нельзя; известно только, что одно из двух главных действующих лиц этой кукольной комедий, карагеза (что значит черноглазый), знали и византийцы под именем харахос. Другое действующее лицо есть Айвас, везирь Мурада II. По мнению некоторых с его то времени началось представление карагеза. У турок был еще известный остряк Хаджа Наср-Эддин, но слава его ограничилась лишь собранием анекдотов его, уже несколько раз и напечатанных: эти анекдоты сильно напоминают нашего Балакирева.
Карагез – это самое употребительное название турецкой комедии – обыкновенно занимает угол кофейни: здесь развешивается занавес, посредине которого натянуто полотно, а сзади полотна помещена яркая лампа, огнем которой освещаются насквозь бумажные раскрашенные дрянные куклы, величиной в четверть, выставляемые на полотно. Разумеется, куклами этими распоряжается и говорит за них актер, сидящий за занавесом: только в тех комедиях, где бывает много действующих лиц, актер приглашает себе помощника, но по большей части он управляется со всеми куклами один. Разнообразие действующих лиц, состоящих из всех племен Турецкой Империи, требует от этого актера тех же сведений, которыми должен обладать и меддах; по частому появлению гяуров между действующими лицами актер должен знать кое-что и из европейских языков. Зато не нужно этому актеру ни особенно счастливой физиономии, ни замечательного дара слова, ни отличного уменья владеть голосом, ни пылкого воображения: актер ведет интригу очень просто и коротко, сцены следуют за сценами без особенной связи и даже не всегда оканчиваются естественно. Весь интерес комедий сосредоточен на двух героях – Карагезе и Хаджи-Айвасе: первый говорит всегда басом, а второй гнусит; первый выражается простонародно, тривиально, последний щеголяет отделанной фразою и фигуральными выражениями. Завязка комедий состоит в желании обоих друзей надуть в одурачить друг друга, что им и удается поочередно, но кажется, что Хаджи-Айвас поумнее своего товарища, который служит типом простодушного турка; к этим героям присоединяются другие лица – арабы, армяне, греки и франки. Выходы и входы кукол обозначаются игрой на бубне.
Я нисколько не преувеличу дела, если скажу, что особенную прелесть для правоверных составляют в карагезе скандальные происшествия. Непременно покажется удивительной страсть меддахов и актеров турецких выводить на сцену приключения с неверными женами, тогда как в мусульманском обществе неверная жена тотчас же подвергается смерти, и следовательно, строгость наказания застраховывает мусульманское общество от измены прекрасного пола. Но кто же не знает, что запрещенный плод вкуснее, и что поэтому и в турецких харемах, хотя и, редко, ведутся успешно любовные интриги, которые меддах и карагез представляют в преувеличенном виде? Не должно заключать из турецкой комедии, будто в Турции чрезвычайно распространена любовная интрига, в особенности у замужних женщин: напротив, как я уже сказал, эти приключения чрезвычайно редки и еще реже сходят с рук безнаказанно. Спрашивается: почему же меддах и карагез так часто и так нагло выводят неверную жену на сцену своих рассказов? Потому что чувственность составляет существенную черту мусульманского общества, и комедия турецкая не есть отражение господствующего порока в действии, но лишь представление моральной язвы, которой поражено общество. Во всех рассказах меддаха и в похождениях карагеза вы видите лишь плотскую страсть, нет и тени духовного стремления; это нераздельно присуще исламу, который весь проникнут чувственностью.
В карагезе чувственность доведена до самых грязных пределов: куклы постоянно являются хуже, чем в натуральном костюме, и сцены совершаются такие, и притом очень наивно, от которых само бесстыдство отвратилось бы. Но таков вкус нации, что и турки и райя стекаются с наслаждением на эту комедию; с крайней горестью скажу, что на карагеза ходят во множестве и маленькие девочки, а во время пребывания на Принцевых островах я видель в этой комедий довольно порядочных армянок и гречанок, молодых жен негоциантов, от души хохотавших над срамными приключениями Хаджи-Айваса. Так глубоко падение турецкого общества, что никто из членов его и не постигает бездны, в которую он упал! Пускай эта наивность бесстыдства и спасает мусульман от других утонченных пороков, но она покупается чересчур дорогой ценой.
Карагез, как и полишинель, осмеивает все, иногда даже примешивая политические события и пашей, любит потешиться над гяурами, которых постоянно выводит в смешном виде; обладает порядочным запасом остроумия и каламбуров, к которым турецкий язык способен, но весь труд карагеза остается без всяких последствий: турки и райя похохочут над его выходками, и тем дело кончается, никто не думает об исправлении. Да и сам актер или автор карагеза имеет лишь ввиду позабавить слушателей, а не бичевать общество.