Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но вот солнце близко к закату: правоверные спешат покончить свои занятия, иные бросают дело на половине, и все мусульманское население устремляется домой. Впрочем, нет, не все: благочестивые участвуют в общей молитве в мечетях. Несмотря на то, что взоры постящихся очень часто и пытливо устремляются на западный горизонт и с каждой минутой разгораются более и более, и сами лица оживляются с приближением вечернего часа, – ни один правоверный не позволит себе разрешения ни на что до тех пор, пока муэдзин не возгласит с минарета вечерней молитвы, а муэдзина предупреждает в Стамбуле заревая пушка на Босфоре. Торжественная, давно жданная минута настала: по всему поднебесью звенит пение муэдзинов; правоверный, уже заранее омывший многогрешное тело, прилежно совершает молитву, обоняя соблазнительный запах вкусных соусов турецких…

Молитва кончена, и все устремляется к пище; собаки тоже явились стаями на улицах за своей долей. Гул пошел по всему Стамбулу.

Собственно рамазанный день мусульманина мало отличается от других дней его жизни; если правоверный терпит тогда лишение в пищи, то он вознаграждает себя в лени, которая иной раз достигает идеального совершенства. Разумеется, этого нельзя сказать о бедном классе населения, который все-таки должен и поститься, и работать по-обыкновенному.

Истинное отличие и украшение Рамазана, только не как постного месяца, составляет ночь, блаженство правоверного. Эти ночи начинаются с первой пятницы и продолжаются до священных ночей предшествующих Бейраму или разговенью: в течение целого почти месяца мусульманин за дешевую цену вкушает удовольствия, в другую пору довольно дорогие и редкие. Начнем с наружности самого города, украшающейся в рамазанную ночь.

Все минареты мечетей, с наступлением ночи, иллюминуются шкаликами, расставленными по карнизам и развешенными на проволоках между минаретами: последнее освещение обманчиво увлекательно, как будто зажженное в самом небе. Игривое воображение мусульманина придумало составлять из этих шкаликов разные фигуры, слова и целые фразы, и в самом дели не поразительно ли читать, в темную ночь, на эфирной выси, огненное слово «Аллах», Бог, как будто пылающее прежде век! Наши иллюминации со своими деревянными подставками могли бы с честью воспользоваться таким изобретениемь. Придумав вещь, мусульманин дал ей и особенное название – «махиэ»; искусники же, занимающиеся устройством фигур и слов, называются «махиэджи». В прежнее время для иллюминаций употреблялись преимущественно разноцветные шкалики: ныне это более не в моде. Не подумайте, что я ошибся словом: у турок также есть свои моды.

Освещение минаретов и мечетей производится на счет «вакуфов», духовных имуществ: отпускаются чудовищные суммы, и как водится, половина их попадает совсем не на освещение, а в карман распорядителей. Усиленная иллюминация обыкновенно бывает в ночь с пятницы на субботу. Затейливостью и богатством освещения щеголяла всегда мечеть «Сулейманиэ» Сулеймана Великолепного. У меня осталась в памяти особенно одна тихая и страшно темная ночь, в которую императорские мечети соперничали одна с другой в прелести огненного убранства. Вот как были украшены главные из них. На Махмудиэ, в предместье Топханэ, блистал «мембер» (кафедра). На Ая-София пылала луна со звездой, символ мусульманства. На Мухаммедиэ (мечети Мухаммеда Завоевателя) выплывала в огне султанская лодка (каик). На Баязидиэ пылали слова: «Я хяфиз», Я хранитель! На мечети Султан-Валидэ: «Я хазрет Ханефи, барек», о господин Ханефи, да восхвалится! На Сулейманиэ длинной лентою горели: «Я махбуб-эльушшак», о возлюбленный страстно влюбленных!

С мечетями силятся, но увы! тщетно, соперничать в снопах света кофейни, полные чивых посетителей: кроме освещения, кофейни украшаются гирляндами из бумажных цветов, что впрочем совершенно удовлетворяет требованиям мусульманского вкуса. Более посещаемые и богаче отделанные кофейни приглашают или, лучше сказать, пускают музыкантов от трех до пяти человек, которые довольно усердно пилят на своих невыразимых инструментах, но еще усерднее собирают дань с добродушных слушателей, обходя кофейни через каждые пять минут с подносом, на который сыплются даяния до десяти пар (5 коп. асс.) и менее. С музыкантами вместе услаждает слух правоверных певец, так же как и музыканты, армянин или грек.

Я взял бы на душу большой грех, если бы вздумал защищать восточною музыку и пение, имеющие свою гамму, безошибочно сказать раздирательную, но восточные уши влюблены в свою гамму и лучше ее ничего не знают. Впрочем, западное полупросвещение проникло и в турецкие кофейни, где музыканты стараются довольно неудачно азиатскую музыку разнообразить европейской, которая под их пальцами выходит ни на что не похожа, тогда как азиатская музыка их, к великому удовольствию добродушных слушателей, донельзя походит на азиатскую. Но оставим турецких музыкантов с их вопиющими инструментами, может быть со временем имеющими превратиться тоже в какую-нибудь tibia pastorale, и обратим внимание на певца.

Отменно смуглый, с выразительным носом, господин этот сидит, качаясь из стороны в сторону, и закатив глаза под лоб, фистулой ревет из всех сил нужные турецкие романсы: душа выражается здесь криком, гармония дребезжанием нот, а мелодия – фистулой. Главную роль во всех турецких песнях играет припев «аман», помилуй, над которым певец надрывается изо всех сил. Для образца вот одна из лучших турецких песен:

«Соловушко, зачем ты так вопишь? Не стони, соловей, не стони; ты терзаешь душу мою. Унесшись в неведомые страны, ты находишь там жилище; не стони, соловей, не стони: ты терзаешь душу мою. Ах, соловушко! голос твой достиг до Эмпирея, он сжег уже сгоревшую душу; малюток твоих схватил сокол. Все стоная, ты проносишься над нами; старые и новые раны мои ты раскрываешь, у тебя же есть крылья, и ты летаешь. Соловушко! разгорелась та рана моего сердца: воздыханьем моим наполнилось небесное пространство. В черном мести лежит часть моей печени. Есть ли у тебя крылья бедняка дельфина, чтоб лететь? перелетил ли ты сначала широкое море? и пил ли ты также шербет разлуки?..».

Прелесть турецкой песни, приводящей в восторг всякого правоверного, заключается в тонких намеках и отважных метафорах, которые на иной почве и для иного слушателя теряют всю цену. Богатая рифма в восточной поэзии нипочем; кроме того правоверные любят начинать строфы одними и теми же словами; между прочим я помню песню, в которой через четыре стиха начало было: «юз олса», будет хоть сто!

В обыкновенное время правоверный любит сопровождать песни пляской, но в Рамазан это не в обычае: разве какой-нибудь чересчур нагрузившийся дарами Вакха стамбульский кутила заставит плясать перед собой «чэнги» (плясуна). Известно что правоверные сами никогда не танцуют и считают танец унизительным ремеслом, предоставляя его красивым юношам, носящим грязный титул «пуштов». Так как пляска не входит в программу Рамазана, то мы и оставим ее в тени, тем с большей охотой, что рассуждение о ней совершенно вывело бы нас из пределов самого нещекотливого приличия. – По части музыки, привлекающей много слушателей и, следовательно, доставляющей большой доход, в мое время отличались в Стамбуле особенно две кофейни: одна в городе, близ Безистана, наполнявшаяся все правоверными, а другая в предместье Пере, посещаемая преимущественно райями (армянами и греками).

Другое услаждение рамазанных ночей составляют в мусульманском мире повести «меддаха», рассказчика. Это увеселение вышло из Аравии, родины ислама, где еще и доныне меддах повествует в кофейнях Каира импровизированные похождения арабского рыцаря Антара, идеал бедуина. В Стамбуле меддах, под влиянием местных условий, избирает для своих рассказов иные сюжеты. Во-первых, приступ у него всегда начинается обозначением эпохи, в которую он помещает событие; для этого обыкновенно он берет царствование кого-нибудь из главных османских султанов воителей, что делается в маленькую пику нынешнему правительству, проникнутому гяурским духом: меддах, само собой разумеется, принадлежит старой Турции и не любит гяуров. При этом наш краснобай непременно ввернет фразу: «ол заман вапор даха иок иди», в ту пору пароходов еще не было: как видите, в Стамбуле пароходство составляет эпоху. Во-вторых, предметом для своих рассказов меддах берет повести из Хумаюн-намэ, переделывая их на свой лад, или вымышляет свои события, но непременно в обоих случаях снабжает рассказ несколькими скандальными происшествиями, что собственно и отличает турецкого рассказчика от арабского. В этом случае меддах – раб своих слушателей, а не руководитель; да, впрочем, он и сам пропитан духом скандала и поэтому рассказывает с любовью о неверных женах и прочем подобном. Мы поговорим подробнее о таком направлении мусульманского вкуса, когда будем рассказывать о карагезе, а теперь займемся лишь меддахом.

2
{"b":"814402","o":1}