Я всегда ощущал себя гораздо старше моих братьев и сестер, и мир их, полный едва слышного мне смеха, был всегда для меня чем-то недосягаемым. Наверное, так и должно было случиться, потому что от них меня отделяет самое меньшее три года, а некоторые обстоятельства еще больше усугубили мое одиночество. Когда-то каждый из нас спал в детской кроватке у родителей в комнате, а так как я был первым ребенком, меня не стали переселять слишком далеко, вероятно, беспокоились обо мне больше и дольше, чем об остальных, ведь до меня у них не было детей. И вот, сколько себя помню, я всегда был в одиночестве. К тому же следующими в нашей семье появились девочки, а с Даниэлем меня разделяет непреодолимая пропасть в девять лет. К моменту его появления родители настолько свыклись с моим присутствием через стенку от них, что поселять в мою комнату другого ребенка они не видели смысла. Я стал для них чем-то вроде старшего брата или даже близкого друга. Но мне известно про них еще кое-что, и думаю, что они даже не подозревают об этом. Семь лет назад мне проговорился дед с отцовской стороны. Мне было тогда десять, а деду — восемьдесят. В тот весенний день его выманило теплое солнышко, и он пошел в центр города, завернул в пивную, просидел там почти весь день, потягивая пиво, поплевывая на пол и ударяя время от времени ладонью по столу, в клубах табачного дыма от трубок собравшихся там стариков, его друзей, таких же, как и он сам, изувеченных работой шахтеров. Дверь в пивную была открыта, и, когда я проходил мимо с портфелем, он махнул мне рукой, будто я был чем-то вроде такси, и сказал, что он хочет домой. Мы отправились по улочкам и переулочкам, маленький, немного смущающийся мальчик, а рядом пошатывающийся, но с удивительно прямой спиной старик, которому я был нужен, но вовсе не для того, чтобы поддерживать и помогать, иначе это непременно бы задело его гордость.
— Я прекрасно могу один дойти до дома, Джеймс, — сказал он, глядя сверху вниз, и его взгляд будто скатывался на меня с кончика его носа и по вислым, как у моржа, усам. — Мне просто нужна компания. Поэтому держись сам по себе, а я сам по себе, и мы будем как друзья на прогулке, ведь так оно и есть на самом деле.
А когда мы свернули в маленький проулок, он оперся левой рукой о каменную стену, приложил к ней лоб и так замер, будто отдыхая, в таком положении — голова у стены, а ступни отставлены на два фута от ее основания — он был похож на говорящую гипотенузу. И бормотал в стенку, что любит меня, хоть и нечасто говорил мне об этом, а полюбил меня еще до того, как я появился на свет.
— Пойми, когда я узнал, что твоя мать влипла, я был так счастлив, стыдно сказать, до чего счастлив. А жена пришла в ярость, родители твоей матери, можно сказать, рыдали и в отчаянии ломали руки. Я, завидя, старался обойти их стороной. Иногда мне даже кажется, да простит меня бог, не случись оно, я бы сам стал просить его о чем-нибудь подобном. И вот, когда я узнал, то сказал про своего сына: «Ну, теперь он должен будет здесь остаться и жениться на ней, потому что иначе он поступить не может, значит, будет теперь работать на моем месте, как я всегда хотел». — Тут его голова соскользнула, он, качнувшись, повернулся и, чуть не ударясь об меня, посмотрел так, словно только что увидел. — О боже! — сказал он, оторопев от испуга. — Старый, себялюбивый дурак! Что я наделал! Забудь все, что я тут наговорил.
Он сжал мне плечо. Сначала очень сильно, потом понемногу отпустил, но так и не убрал свою огромную руку, и она оставалась мягко лежать на моем плече всю дорогу до его дома. Как только он вошел, тут же бросился на ближайший стул и сказал, чуть не плача:
— Кажется, я проговорился ему. Да, да, проговорился.
Бабушка (она была на десять лет его моложе) встревоженно обернулась и коротко спросила:
— Что?
Дед в отчаянии всплеснул руками и сказал, будто был чем-то страшно напуган:
— Ну ты же знаешь, знаешь!
— Иди, Джеймс, домой, — сказала бабушка мягко и спокойно, хотя я заметил, что она очень рассержена. — И не обращай внимания на этого старого дурака.
Никто никогда про то больше не заговаривал, но будь оно неправдой, то мой дед не был бы так сильно напуган, а бабушка так рассержена: они никогда попусту не волнуются. Но единожды узнав, я не пытался проверять.
Странно лежать по ночам в постели и слышать, как зачинается жизнь твоих братьев и сестер. Мне хотелось думать, что со мной у родителей все было по-другому, что тогда была радость, а не простое облегчение. Наверно, каждый из нас хотел бы думать, что его зачали по любви, а не случайно. Хотя, конечно, я могу быть и тут не прав, как, наверное, не прав во многих вещах. Откуда мне знать, что они испытывают сейчас, а тем более что тогда.
Но уже с завтрашнего дня я не буду больше об этом думать. Ведь сегодня я ухожу отсюда, вырвусь наконец из этого Кейп-Бретона. Я знаю, что почти в любом месте должно быть лучше, чем в этом городе среди закопченных домов и выработанных шахт. Решение зрело во мне в течение последних лет, возникнув с первыми порывами чувственного желания, крепло с каждым годом все больше и больше. Я не хочу стать таким, как мой отец, который гремит сейчас внизу печными задвижками с такой торопливостью, будто времени у него в обрез, да только вот спешить ему теперь некуда. Я не хочу стать таким, как мой дед, который теперь совсем одряхлел и сидит целыми днями у окна, бормоча молитвы. В минуты просветления он может вспомнить лишь то, как рубил уголь или какие превосходные крепления ставили они с отцом в шахтах двадцать пять лет назад, когда ему было шестьдесят два, а отцу двадцать пять, а обо мне еще думать не думали.
Давным-давно прошло то время, когда работал мой дед, и все большие шахты, где он добывал уголь, уже закрылись. Отец с начала марта тоже не работает и целыми днями сидит дома, ему это совсем не по нутру, и нам всем тяжело, тем более что школа сейчас закрыта на каникулы и деться совсем некуда. И вот слыша, как он крутится сейчас на кухне, как отчаянно гремит печными задвижками, будто доказывая, что ему нужно скорее покончить с домашними заботами, так как ждут более важные и неотложные дела, я вдруг чувствую между нами непреодолимую пропасть, и он, нынешний, становится совсем далеким от того, каким был во времена моего детства, когда таскал меня на плечах в походы за мороженым, или на бейсбольные матчи, или в поле к шахтерским лошадям, чтобы поласкать их, а иногда он даже сажал меня на этих широких смирных коняг. Каждый раз, еще только подходя к ним, он начинал говорить нежные слова, чтобы лошади узнали нас и не испугались. Они столько времени провели под землей, что их глаза совсем отвыкли от света, темнота, в которой они трудились, заполнила собой всю их жизнь.
Но младшими детьми отец так не занимался, даже тогда, когда перестал работать. Года, что ли, не те, седины стало больше, и, кроме увечья, на руке у него теперь еще от осколка сломавшегося бура огромный шрам, который проходит от корней волос наискось через все лицо, как застывшая молния, а по ночам я слышу, как он кашляет и отхаркивает угольную пыль, скопившуюся в легких. Под конец несколько лет ему пришлось работать на маленьких шахточках в очень плохих условиях, и по его кашлю похоже, что жить ему не так уж долго. И может быть, мои братья и сестры, которые спокойно спят сейчас у себя в комнатах, уже не услышат, когда им будет тоже восемнадцать, вот этот грохот печных задвижек, который я сейчас слышу.
Сегодня я в последний раз лежу дома в своей постели, и вспоминаю, как в первый раз лежал рядом с отцом в шахточке, которая проходила под морем. Это была одна из еще сохранившихся «дудок»[1], в которой отец работал с начала января, а я стал ему помогать в конце учебного года в те несколько недель, что оставались до окончательной ликвидации этой шахты. Сам себе удивляюсь, до чего был горд, когда впервые туда спустился.
Однажды, очнувшись вдруг от своего старческого забытья, дед сказал: «Стоит только начать, и ты уже никогда не сможешь от этого освободиться; раз испробовав подземной водицы, всегда будешь возвращаться, чтоб испить ее снова. Вода впитается в твою кровь. Она у всех нас в крови. Ведь мы работаем здесь с 1873 года».