Но дело далеко не ограничивалось расшифровкой или переводом отдельных ивритских слов и объяснением предписаний кошерности. Слишком многое надлежало изучить в старом Еврейском городе и слишком многое следовало услышать о его истории. На одном из очередных совещаний о Старой Праге адъютант Хорст Рюбельт высказался в том смысле, что правильнее было бы говорить о «пражском гетто», которое ни в коем случае не следует идентифицировать с Прагой, — но тут Качорский прервал его вопросом, ценит ли он чехов так высоко, что хочет защитить их от еврейской идентификации, однако от этого вопроса Рюбельт не без ловкости спасся, указав на исторически подтвержденный факт немецкого прошлого и немецкого характера Праги, в восстановление которого они все, по приказу фюрера, имеют счастье вносить свой вклад. Еврейский город в Праге был, в конце концов, еще в средние века центром еврейской жизни, духовной или религиозной — назовем ее как угодно («еврейских идейно-коммерческих спекуляций», — предложил Качорский), здесь истоки известных мистических учений («кабалистических», — дополнил студент-теолог Хейниш), во всяком случае, стоит ознакомиться со связанными с этими течениями легендами и их воздействием на современность; не в последнюю очередь именно по этой причине Исторический отдел был создан в Праге. Столь же интересно и к тому же для целей пропаганды выгодно было бы вскрыть уходящие корнями в прошлое связи между властями и мировым еврейством. В данном случае их можно продемонстрировать на примере дома Габсбургов — и по сегодняшний день к этой династии нельзя относиться с доверием, — Габсбургов уже в XVI веке финансировали евреи. Так, на последнем заседании, где заслушивали информацию еврейского персонала, Тауссиг без всякого внешнего побуждения и с плохо скрываемой гордостью упомянул о некоем Якобе Шмилесе, который «верно служил трем немецким королям», за что был возведен Фердинандом II в дворянское звание под именем «Благородный из Трейенберга». Шмилес, Благородный из Трейенберга. «Достаточно красноречиво», — как саркастически заметил на этот раз не Качорский, а Фордеггер.
Столь же полезные с познавательной точки зрения наблюдения были сообщены и из области религиозной — «так называемой религиозной, — уточнил Рюбельт, — поскольку у евреев не так легко отделить деньги от религии». Что касается этой темы, то здесь особенно отличился Хейниш. Узнав от учителя Торы Бонди, что на одном из самых старых надгробных камней на Еврейском кладбище выбито имя умершего в 1439 году поэта Авигдора Кара, он докопался, что сочиненная Каром «Ламентация» в память большого погрома 1389 года до последнего времени читалась в пражских синагогах как «покаянная молитва» — небезынтересное свидетельство того, что Бог мести наложил на евреев обязанность хранить и передавать из поколения в поколение обет ненависти.
Следует отметить тот приятный факт, что во время этих «бесед за круглым столом» между членами Исторического отдела царило самое трогательное согласие. Не так единодушно проходили обсуждения, когда речь шла об определенных мифах и легендах, которые преподносились еврейским персоналом особенно вдохновенно. Их главным действующим лицом почти всегда был вымышленный — совершенно ясно, с какой целью — Голем рабби Лёва; россказнями о его «сверхъестественной силе» и «чудесных подвигах» — Качорский со свидетельствовавшей о его уме сдержанностью называл их «жалким трюкачеством» — сразу же был пленен дегенеративный король Рудольф II Габсбург. Фордеггер, Хейниш и им подобные не стеснялись считать эти россказни занимательными, по мнению Качорского, однако, «чересчур занимательными». Историю о том, как Голем, этот глиняный колосс, снимал сапоги своему создателю, потерял равновесие, навалился на рабби и едва не раздавил его, — эту историю Качорский еще находил довольно смешной. Но когда Тауссиг, желая показать не только неуклюжесть Голема, рассказал историю о том, как тот носил воду (однажды, когда рабби Лёва не было дома, Голем, не получив другого приказа, продолжал носить воду, ведро за ведром, пока дом не оказался под водой), — и когда и эта история вызвала одобрительный смех, а Фишл добавил, что с тех пор среди пражских евреев бытует присловье «как Голем-водонос», если хотят сказать о бестолковом человеке, — тогда Качорский вмешался и резким тоном прервал говорившего. Должен ли он напомнить, да позволительно будет ему спросить, что евреи просто украли старую немецкую легенду об ученике чародея?[37] И является ли сей прискорбный факт достойным поводом для смеха? Он обращается к истинным немцам. Вообще, эти истории действуют разлагающе, и то обстоятельство, что они продолжают передаваться со всеми подробностями, отнюдь не следует считать таким уж невинным. Более того, мы имеем здесь дело с одним из самых опасных — ибо он искусно замаскирован! — истоков еврейской жестоковыйности и способности к сопротивлению. И его удивляет, что столь опытные члены партии этого не замечают. Он, со своей стороны, уже давно разглядел таящуюся здесь опасность и взвесил надлежащие меры пресечения, которые ждут лишь одобрения вышестоящих инстанций, чтобы в подходящий момент мы начали претворять их в жизнь.
Впоследствии оказалось, что этим выступлением Качорский в первый и последний раз намекнул на ту акцию, которую он самовольно, не ожидая одобрения свыше, приказал провести и которая, как известно, провалилась при столь странных, необъяснимых и до сегодняшнего дня невыясненных обстоятельствах, чем вызвала прямо противоположные последствия и к старым легендам, связанным с Големом и Альтнойшуль, прибавила еще и новую.
Пока же среди сотрудников Исторического отдела преобладала тенденция «вживания в материал», то есть стремление узнать больше того, что можно вывести из сухой статистики и прочих официальных документов. Ибо о чем говорит тот факт, что Альтнойшуль, возникновение которой некоторые хроники относят к X веку или к еще более раннему времени, была построена только в правление короля Пржемысла Отакара II, то есть в XII веке (и тем не менее оставалась, после синагоги в Вормсе, самой старой еврейской молельней в Европе)? И как объяснить, что Еврейское кладбище в гетто, до которого существовали, по крайней мере, два других, более старых, и которое по одним данным относилось к X веку, а по другим даже к VIII, может быть датировано с определенностью лишь с начала XV века? То были исторические или, если соглашаться с Качорским, псевдоисторические факты; в лучшем случае они оставались сведениями, но не давали ключа к необходимому для их оценки пониманию. Чтобы получить более чем умозрительное представление о еврейской Старой Праге и о задаче, которую им предстояло выполнить, нужно было — и против этого даже Качорский не нашел что возразить — еще и увидеть все собственными глазами, а потому осмотры памятников проводились регулярно под руководством выделенного для этой цели еврейского персонала. Увиденное и услышанное произвело впечатление не только на такие восприимчивые души, как Фордеггер и Хейниш, но на всех сотрудников Исторического отдела, даже тех, кто ранее и потом со всей определенностью утверждал, что все это их абсолютно не интересовало (позднее это звучало уже не так убедительно). Только Качорский и здесь сохранил ясность мысли и при первом осмотре Еврейского кладбища высказался в высшей степени презрительно по поводу беспорядочного нагромождения могильных камней, этого серого хаоса и, как следствие — полного отсутствия святости и благочестия. «Если это называется местом последнего успокоения, — буквально так он выразился, — тогда я не знаю, что называется хлевом. И кто так обращается с мертвыми, от того и в жизни не приходится ждать ничего порядочного».
Его коллеги подтвердили свое согласие кивком и невнятным бормотанием. Еврейский персонал, испуганный, застыл в молчании. Только на обратном пути, когда Фордеггер будто между прочим, но явно для идущего рядом с ним Тауссига процедил: «Качорский прав, разве нельзя было устроить все иначе?». Тауссиг решился разъяснить ему — Качорскому он возразить не рискнул, — что теснота и беспорядок на кладбище объясняются вовсе не недостатком любви к порядку и не отсутствием уважения к мертвым, а недостатком места; так как евреям никогда не разрешали расширять кладбище и приходилось — ведь время-то шло — опускать один гроб на другой, отчего надгробия оказались стоящими вплотную друг к другу.