Она опять примолкла.
Молчал и я.
Я чувствовал, женщина открывается мне в своём самом сокровенном, наболевшем, выстраданном, в том, в чём никогда и никому не открывалась. Наивны люди, они думают, писатели – это не знаю кто, пророки, адвокаты судеб человеческих, спасители, боги в штанах и галстуках. А на самом деле, ну вот я… Ну что я могу? Чем я могу помочь в настоящем, конкретном, а не в умозрительном и вселенском? Чем? Книжку свою подарить? Стихотворение посвятить, поэму?
– В прошлом году, в январе, моя сестрёнка уехала на целый месяц в командировку, – прервала гостья затянувшееся молчание. – Уехала, оставив со мной свою дочь Машеньку, племянницу мою любимую. И знаете, как мы с Машенькой за этот месяц привязались друг к дружке, ну просто мать я ей, а она мне родная дочь. И раньше-то мы с ней как подружки равные… Но всё равно это не то было. Придёшь в гости, повозишься с ней, а вечерком – до свидания. А тут целый месяц – и днём, и ночью… Вы знаете, как пахнут волосы пятилетнего ребёнка? Я ночи напролёт не спала. То одеяльце поправлю, то подушку, то покажется мне, что в комнате слишком душно, форточку распахну, то вдруг испугаюсь, простыть же может, захлопну, а то лежу просто и глажу её золотые кудряшки. Иногда она во сне разговаривала. Так я прислушивалась, пыталась разобрать её лепет, понять её сонные слова, мне казалось, я могла услышать что-то очень важное, недаром же говорят, что устами младенца глаголет истина. Истины я не услыхала, зато с какой радостью она кидалась мне на шею, когда я приходила за ней в детский садик! С разбегу, ещё метров за пятнадцать-двадцать раскинув свои руки для объятия. Это было самое счастливое время в моей жизни. И представлялось мне, так будет продолжаться бесконечно. Но вот приехала её мама, и всё… Нет, Машенька по-прежнему обожала меня. Только уж так, как в тот холодный январь, она во мне больше не нуждалась. Я даже порою представляла себе, что вот случится что-то с сестрой, заболеет она или ещё что… И я опять понадоблюсь Машеньке. До чего человек эгостичен, а?! Но ведь на мысль узду не накинешь. О чём только не передумает человек, когда у него проблема. И на высоты красивые взберётся, и не знай куда опустится. Но думать, представлять мысленно – это ещё не значит хотеть, совершать. Быть готовым к этому – да, другое дело… Так ведь, да?..
Она ещё долго говорила, и повторяясь, и сбиваясь, и оправдываясь. Ожидая и не ожидая от меня каких-то слов сочувствия. А что утешительного мог я ей сказать? Я не был готов к такому повороту… Сказать же, я вас хорошо понимаю… Кривить душой перед этой маленькой убогой женщиной с по-детски обиженным ртом и прямым, открытым взглядом серых, похожих на дождевую воду, глаз даже ради самой гуманной лжи не хотелось.
Я задёргался, смахнул крошки с тумбочки, достал ещё какие-то пряники, повёл разговор о различных способах заварки чая…
Она сказала, что чай с мелиссой ей нравится больше, чем с мятой или с душицей. Потом мы ещё о чём-то поговорили. А потом она спросила:
– Скажите, лирический герой и сам поэт, то, как он проживает на поэтических страницах книг, и то, как живёт в реальной жизни, одним словом, автор и человек, во плоти и крови человек, а не образ, сильно они разнятся? Вот вы ни малейшей двойственности в себе не ощущаете?
– А что, я дал повод? Значит, в стихах я один, а здесь, перед вами, совсем другой?
– Простите, ради бога, коль что не так у меня высказалось! Поймите, ведь я впервые вижу поэта, не фамилию его на бумаге, не фотографию, а живого. И разговариваю с ним запросто.
«И в самом деле, чего это я? – подумал я. – Нервишки, брат, нервишки, в сероводородные ванны их скорее!» На вопрос, однако, следовало отвечать. Можно было бы уйти от ответа, но мне самому стало интересно. Я сказал, что первейшее условие в творчестве – это целостность. Нельзя, скажем, на работе самозабвенно исполнять скрипичное соло, что-нибудь из Вивальди, Тартини, а дома затем той же самой скрипкой лупить не угодившую тебе в чём-то жену. И потом опять на той же скрипке выпиликивать волшебную музыку. Не получится.
Гостья рассмеялась, показав белый ряд острых детских зубок. (Что-то все сравнения с детскостью у меня… Но это, хоть и однообразно, наиболее точно.) Она рассмеялась, взгляд её потеплел, а глаза будто посинели. Я сказал:
– Сбежали с пасмурного неба серые тучки.
Она не поняла. Я не стал объяснять. Продолжил в весёлом, юморном духе, так как понял, что это единственная в нашем разговоре тропка, которая сможет вывести из чащобы простодушно-неожиданных и не сообразных моему жизненному опыту вопросов, одолеть её навязчивые, хронически пасмурные думы и настроения.
Но я недооценил их силы.
При первой же моей краткой, как вздох, заминке она обратилась ко мне, так понизив голос и так посмотрев, что я в мгновение ока растерял весь свой хохмацкий пыл.
Она спросила:
– Под конец поэтического вечера вы прочли стихотворение, где готовы якобы пожертвовать собой ради счастья кривых, убогих девушек. Это как – поэтический образ, игра фантазии или это всерьёз? По-честному?
Я напомнил, что в стихотворении оговорено: «Когда бы было меня много».
– А я-то ведь один.
– Выходит, слукавили… – сказала она.
– Нет, – ответил я не совсем уверенно, – в стихах я никогда… – И опустил глаза на пустой стакан в её руке. Она держала гранёный курортный стакан в подстаканнике у груди, и чайная ложка отбивала дробь о толстое стекло.
– Вы, разумеется, всё прекрасно понимаете, почему я здесь в столь поздний час, просто делаете вид… – Она запнулась. – Но я прошу, как бы это ни было унизительно… Я поверила в вас. Вы меня понимаете?
– Да, да… – сказал я, не опуская глаз с чайной ложки.
– Сжальтесь. Как милостыни прошу. Неужели уж я так страшна?
Дальше случилось непредвиденное. Она поставила стакан с подрагивающей в нём ложкой на тумбочку и опустилась передо мной на колени.
– Умоляю!
По щекам её из синих, без единого облачка глаз побежали слёзы, а припухлые губы скривились в такой безысходной трагичности, какой мог добиться на моём веку лишь один человек – моя маленькая дочь, когда в «Детском мире» ей не покупали облюбованную куклу. Устоять перед немыслимо трагичным изломом детских губ я никогда не мог, и дочь получала всё, что хотела.
Светало
Добившись своего, она почти сразу же ушла. Она ушла после того, как мы договорились встретиться ещё.
Всё-таки не так было. Не ушла она сразу. Чего уж врать, и так каждый божий день врём. Ради вранья, ради сказочки красивой не стоило и за пишущую машинку садиться, браться за какие-то записки, которых сроду не писал. Дневники, правда, начинал вести несколько раз, но всякий раз бросал. Первый раз бросил из-за того, что его тайком прочла одна моя подруга. Сама призналась во время ссоры. Все остальные разы бросал из-за того, что начинал врать, страшась правдиво записывать особо личные, потаённые вещи, а также неблаговидные поступки свои, низменные мыслишки… а вдруг кто-то опять пороется в моём грязном белье. Да и, откровенно говоря, скучно скрупулёзно регистрировать свои будни и быт – куда пошёл, с кем встретился, кому на собрании наподдавал, кто тебе врезал, с кем переспал, с кем выпил… Интересные мысли заносить? Но они появляются в самых неподходящих местах и даже, извините меня, в сортире, в сортире-то как раз и чаще всего… А когда воссядешь удобно за письменный стол и раскроешь свой дневник на чистой странице, так и в голове чисто, ни одной мысли. Стихи – другое дело. Там тема, ритмы, рифмы… Всё равно что катишь в автомобиле, а вокруг указатели, светофоры, шлагбаумы… Пробовал и прозу писать, спрятаться за образы, чужие лица, говорить что угодно и даже самое-самое чужими устами – не получилось. Не знаю почему, но не получилось. Или слишком привык к поэтическим светофорам, или не привык целыми днями горбатиться за письменным столом… Недаром же говорят: прозаик должен иметь прежде всего толстую задницу. То ли дело стихи! Порхаешь целый день на улице, а ещё лучше на природе, с друзьями встречаешься, шашлыки жаришь… И вдруг – о, клюнуло! Хватаешь клочок бумаги или спичечный коробок и записываешь. У нас один, кстати, в данный момент большой в литературе человек, стихи и в бане умудрялся писать. Перевернёт тазик вверх донышком – вот тебе и стол письменный! – и пошло, и поехало. Что поделаешь, вдохновение у поэта. А мы вениками-мочалками помахивали, а в предбаннике, когда, распаренные, чистенькие, голенькие, махровыми полотенцами вытирались, он начинал утирать нам носы новыми стихами. Знаете, стоящими стихами. Я так работать не умею. И никакие светофоры не помогают.