Литмир - Электронная Библиотека

– Пан Пеньковский сказал мне обедать со всеми, – осторожно замечаю я.

– И?

– Как мне пройти в столовую?

Почему они опять недовольны? Больше не нужно носить мне еду в палату и отдельно следить, чтобы я ела. Или, может, ей не нравится, что заезжий доктор распоряжается тут наряду с хозяином клиники?

– Вот и пойдешь со всеми, когда будет обед.

Снова благодарю медсестру и выскальзываю в коридор. Напоследок украдкой бросаю взгляд в зеркальце, но вижу только торчащие из ворота халата ключицы, голубовато-бледную кожу и цыплячью шею.

Голова кажется легкой, как пушистая шапка одуванчика, и я с удовольствием качаю ей на ходу. В коридорах людно. Здесь полно женщин всех возрастов. Одни переговариваются между собой, кто-то, напротив, погружен в себя. Краем глаза замечаю, как одна девица пытается забраться на высокий подоконник, повисая на решетках, как обезьяна. Ей мешает подол сорочки, и она задирает его, чтобы высвободить колени. Я уже далеко, когда бунтарку стаскивают на пол персонал. Отчего-то мне кажется, что это моя давняя знакомая, любительница обниматься с деревьями и орать дурным голосом. Видимо, мне просто хочется, чтобы кто-то собрал на себя все мои страхи.

Ее волокут в палату под взбудораженный гомон и крики других пациенток. Зверинец, как он есть. Однако, сейчас, когда нас не разделяет железная дверь с решеткой, его обитатели уже не кажутся мне адскими порождениями с картин Босха. Это всего лишь женщины, устрашающие в своем бесконечном горе.

После того, как девицу уволакивают прочь, они обращают внимание на меня. Раздается свистящий шепот. Кто-то смеется и показывает на меня пальцем. Ко мне приближается высохшая старуха с ввалившимися глазами, стриженая так неровно и коротко, что редкие перышки прядей не скрывают розоватую кожицу скальпа, и та сияет пунцовыми проплешинами, будто лишай. Старуха тянет скрюченные пальцы к моему лицу.

– Ягуся моя… Я-гуу-ся…

Отшатываюсь, чтобы только она меня не коснулась, и до палаты добираюсь почти бегом.

Кто знает, заразно ли безумие? Думаю, оно передается не по воздуху, как туберкулез или ветряная оспа; думаю, им заражаются через разговоры.

Соседки не оказывается в комнате, но я смирно жду. По крайней мере, она кажется достаточно разумной, чтобы разок дойти с ней вместе до столовой. Через какое-то время она возвращается, как ни в чем не бывало, все такая же прямая, с неизменно сложенными на животе руками. Приветливо кивает, садится на кровать напротив и молчит.

Мне бы отвернуться, а не высматривать на ее шее следы вчерашнего нападения, но это сильнее меня. Я присматриваюсь, и ничего – ни синяка, ни припухлости.

– Ты узнала, кто подложил записку? – вдруг говорит она.

– Что? – переспрашиваю от неожиданности.

– Записку, – терпеливо повторяет она, – которую нашла ночью.

Качаю головой. Запомнила. И, самое обидное, когда открывает рот, звучит здоровее меня.

– Что ты здесь делаешь? Ты не кажешься чокнутой.

Фаустина улыбается. В ее улыбке светит солнце, как через лепестки витражей.

– Я прохожу проверку, чтобы принять постриг в монашеский орден. Кармелитки не верят моим видениям, они опасаются, что от меня будут проблемы.

– Ты монашка? – бровь у меня невольно выгибается. Только бы не обиделась.

– Еще нет, – все также безмятежно отвечает Фаустина, – пока только послушница. Но как только они поймут, что у меня нет гал-лю-ци-на-ций, я смогу ей стать.

– Но у тебя бывают видения, – напоминаю я. – Разве это не галлюцинации верующих?

– Что ты! – ничуть не оскорбившись усмехается она. – Тогда вся вера была бы сплошным безумием. А это не так.

– Давай… не будем об этом?

– О чем? – не понимает она.

– Ну, об этом всем. О боге, о вере. Ты не против?

Фаустина смотрит на меня, и в выражении лица я читаю что-то похожее на иронию.

– Мой отец всегда говорил, – поспешно добавляю я, – что воспитанные люди никогда не станут обсуждать религию и политику за столом.

– Мы разве за столом? – уже откровенно веселится монашка.

– Я очень надеюсь вскоре там оказаться, – возражаю с видом чопорной дамы.

Какое-то время мы сверлим друг друга глазами и почти одновременно прыскаем со смеху.

Я… не помню, когда в последний раз смеялась.

Зато на память легко приходят стены школьной часовни, их гнетущая белизна и исходящий от них холод, и осуждающие взгляды деревянных святых в предрассветные часы, когда я делила их со Штефаном.

Поначалу это было до головокружения сладко – его восторг и горячечный румянец, робкие прикосновения пальцев к пальцам. Его руки и ресницы трепетали, будто крылья мотыльков. Из-за этого болезненного трепета мне было страшно прикасаться к нему.

Но это и не было нам нужно. Мы оба искали иного.

Я пробовала на нем свою силу – новую, древнюю. Повелевала им по мелочи, а Штефан покорялся. Я нащупывала границы своей власти, пытаясь подобраться к его сути, согнуть и связать узлом его стержень. Это девочки потом подхватили, как стая сорок, но именно я первой придумала, что Штефана нужно отвратить от его цели принять целибат и стать ксендзем.

Но и он оказался не так податлив. Все во мне будоражило его: моя внешность, мое библейское имя, мое положение ученицы закрытой школы. Но его влюбленность тоже обеими ногами стояла на запрете. Было в чувствах Штефана что-то отталкивающее: стремление испытать боль, испытывать ее снова и снова.

Я поняла это не сразу, ясность приходила ко мне частями, фрагментами. Но и после осознания я не сразу смогла отпустить свою любимую игрушку, пусть даже она успела мне наскучить. Все же я гадкий человек.

Не знаю, что там воображала несчастная Каська, но Штефан не пел мне дифирамбы и не читал сонеты. Это было бы слишком нормально. Вместо этого он садился на холодную деревянную скамью, уложив между нами томик Библии в ветхом черном переплете, точно меч между спящими Тристаном и Изольдой, и рассказывал мне о муках первых христиан.

Перед моим мысленным взором сотни младенцев сбрасывали в вечно голодные воды Тибра; у меня на глазах умирали от жажды повешенные на крестах; хлестко, как пощечина, били в лицо брызги крови людей, разорванных львами на потеху патрициям и матронам.

Штефан проводил большими пальцами по моим ладоням там, где у мучеников проступали стигмы, и мои ладони горели. Я мечтала о первом поцелуе и одновременно боялась, что он будет с привкусом пепла и железа. Со вкусом вины.

Однажды ночью я подошла к Касиной кровати. Кася не спала, только делала вид. Я тронула ее за острое плечо, и она дернулась. Я прошептала, что больше не хочу видеть Штефана, но не могу сказать это ему в лицо. Я попросила ее сходить в часовню на рассвете вместо меня. Она ничего не ответила мне, но проснувшись до звонка к подъему, я увидела аккуратно застеленную постель. Подушка Каси была прохладной.

Что она сказала тогда ему? Не уходи? Ты дорог мне? Я буду рядом?

Я не знаю. Знаю только, сколько одиноких рассветов встретила Кася в часовне, прежде, чем Штефан снова стал туда приходить. Шесть. Шесть дней ему понадобилось, чтобы забыть меня, согласиться на свидания с другой. Почти как сотворение нового мира, и все же непростительно мало.

Позже, когда она перестала бояться моей ревности, Кася открылась мне, выложила все карты. Чувства переполняли ее, дергали за язык, требовали найти слушателя. Тогда я поняла, что оказала Касе дурную услугу, сведя ее со Штефаном. Со мной он был смиренным, жалким, но таким сильным в своей вере, а я была его идолом, его языческой жрицей.

А Кася стала для Штефана иным. Он видел в ней преданное сердце и обещание нежной любви, той, что способна дать земная женщина. С ней он не страдал, а только позволял Касе боготворить себя. Для меня это было игрой, для нее – нет. Это ли не подлость?

– Ты вдруг так посерьезнела, – голос послушницы выводит меня из глубокого нырка в прошлое. – С тобой все в порядке?

– Нет, не совсем. Но здесь это в порядке вещей, ведь так?

16
{"b":"814185","o":1}