Через час в курятнике все было спокойно. Так, как и должно было быть. Ведь около этого дома, на зеленом этом холме, у этих деревьев цыплята, и куры, и петухи жили с незапамятных времен.
Еще через час рассвело. Пернатый народец, привыкший просыпаться с первыми лучами солнца, повалил из курятника, один из петухов забил крыльями. Любить, искать зерна, кукарекать. Нестись, кудахтать, закатывать глаза. Ревновать, изменять, охорашиваться. От пестроты оперенья слепит глаза. Что еще рассказать о жизни? А тот, другой, валялся в это время на куче навоза, похожий на дурно сделанную игрушку. Игрушку, место которой на свалке.
Лежал наш петух на навозной куче, ободранный и старый. Уродливый и жалкий, точно грязная тряпка. Совершенно неподвижный, кривой, сплющенный — под веками невидящие глаза.
Время шло, петух лежал, перезвон овечьих колокольцев давно затих в овраге. Тени дубов становились все короче, солнце мало-помалу сметало росу. Хозяйка открыла окно и запела.
Тогда потихоньку открылся сперва один глаз петуха, потом — другой. Он увидел поляну, небо, дубы — ветви их покачивались от голоса хозяйки. Увидел цыплят, кур, молодых петухов. Он слегка отвел крыло, встал и попытался привести в порядок перья. Только теперь он заметил полоза, вздрогнул и сказал предостерегающе: «Кр-р-р!» Но длинное страшное тело змеи не шевелилось. У глазных ее впадин роились ярко-зеленые мухи.
Петух постоял, потом заковылял по навозной куче. Копнул здоровой ногой, обнаружил что-то съедобное. «Тут, тут, тут!» — заговорило его мужское естество. Молодой петушок услышал и подбежал. Увидел червячка и склевал его. Вытер клюв о траву и отправился по своим делам.
Опьяненный голосом хозяйки, потрепанный годами и всем пережитым, почти недвижимый, старик долго следил за юнцом — на фоне зеленых холмов.
Потом он отвел от него свой круглый глаз и уставил его — в суету сует.
Перевод Н. Глен.
СОБАКА ШАРО
Никаких определенных занятий в этом городе у него не было. Он любил лежать на задворках ресторанной кухни. У черного входа в летний ресторан «Жаворонок» — это слово красовалось на вывеске спереди, хотя, разумеется, прочесть вывеску не способна ни одна собака. Зато вряд ли кто-либо из людей мог оценить по достоинству при помощи обоняния все изобилие запахов, витавших над прилегающим кварталом. Это тяжелое облако вздымалось вверх, как потревоженная стая, как мечта, его обрывки, разносимые ветром, рисовали в собачьем воображении картины бесчисленных лакомств, порождая надежду. Приходившие в ресторан люди садились за столики, не только не замечая всех этих восхитительных запахов, но вообще не видя ничего вокруг. Торопливо проглатывали все, что им подавалось, о чем-то говорили с озабоченными лицами, что-то пили (от их стаканов шел неприятный кислый запах), затем вставали и все куда-то спешили, словно были глухи и слепы к простым, истинным радостям жизни. Здесь, в городе, даже деревья совсем другие: листья их покрыты пылью, стволы — изранены, ветви задумчиво колышутся над широкими реками асфальта, по которым бесконечным потоком плывут рычащие автомобили.
Несмотря на резкую перемену обстановки, образа мыслей и способа пропитания, наступившую после переселения в город, самые важные дела в его собачьей жизни шли не так уж плохо. «Живу помаленьку», — сказал бы он, если бы умел говорить.
Единственное, чего ему недоставало, иногда до боли, — это общения с себе подобными. Не то чтобы их здесь не было. И в этом городе, как везде, водились собаки, они даже были представлены разными породами, бог знает как и зачем сюда попавшими. Но обстоятельства складывались так, что он не мог найти с ними общий язык. Сначала он думал, что они его просто боятся — такого большого, лохматого, и оттого сторонятся. Позднее, однако, решил, что в городе для этого существует какой-то секрет, которого он не знает. Так и шло время — пока он прикидывал, что это за секрет и как его открыть, другие себе жили припеваючи и в ус не дули.
Но разве можно кого-либо осуждать за то, что он живет в свое удовольствие? Пускай себе живет. Живи и ты.
Однажды (он по обыкновению дремал на задворках ресторана и видел все тот же сон), еще не продрав глаза спросонья, Шаро вскочил на ноги. Ноздри его трепетали. Нет, это был не сон, представители его племени и впрямь были где-то поблизости. И он, не раздумывая, потрусил туда, куда его вело обоняние, весь отдавшись охватившему его радостному нетерпению, безошибочно выбирая кратчайший путь. Вскоре он увидел их.
Там была целая компания.
На пустыре меж ворохами кровельного железа и сваленных в беспорядке бревен лежала сука. Фестиваль был в ее честь, она это хорошо знала и со счастливым видом грелась на солнышке. Ее поджарое туловище, покрытое гладкой коричневой блестящей шерстью, говорило о том, что она, вероятно, была полукровка — помесь гончей и сеттера. Безалаберность ее предков-горожан, их нежелание заботиться о чистоте породы наделили эту суку множеством противоречивых черт, она была красивая и избалованная, ленивая, но гибкая, как кошка, злая, и страстная…
Другие псы стояли или сидели вокруг. Время от времени кто нибудь из них безо всякого повода вытягивал шею и наклонял голову, словно намереваясь что-то сказать, — точь-в-точь как это делали люди. Это едва заметное движение переходило в дрожь, которая замирала где-то на кончике хвоста, и они снова застывали в прежней наэлектризованной неподвижности, будто боялись разбить некий таинственный тонкостенный стеклянный сосуд, который кто-то доверил им в первый и последний раз в жизни. Именно сейчас, сегодня, в этот единственный и бесконечный миг, ради которого они, собственно, и жили — добывали еду, сносили пинки, дрожали от холода долгими зимними ночами, поскуливали от голода, как завещали им неведомые отцы, а тем — их дикие предки, завещали в такой же краткий — жалкий и великий — миг безумного ожидания. Да, ради этого мгновенья они жили и терпели, и сейчас дрожали над хрупкими и невидимыми сосудами, боясь расплескать надежду, счастливые оттого, что чувствуют ее сумасшедшее кипение в крови. Каждый из этих псов глубоко верил, что красавица изберет его или, по крайней мере, неравнодушна именно к нему.
И в этой своей безрассудной, комично скрываемой настойчивости, готовые наивно поддаться самому неприкрытому обману, они походили на детей.
При виде этой безмолвной сцены, которую он оценил мгновенно и безошибочно, Шаро почувствовал, что все его существо готово завыть. Он осторожно прибавил шагу, уверенно ступая своими сильными неуклюжими лапами. Шавки (они всегда первыми схватывают суть вещей, вероятно в результате врожденной злобы и отпущенной в качестве компенсации интеллигентности) дали знать о его присутствии. Несколько претендентов на благосклонность красавицы выдавили из глоток сдавленное рычание, которое, казалось, не успев упасть, было поглощено спекшейся от зноя сухой землей. Сука встала и потянулась — она тоже увидела его. Они обнюхали друг друга, и он выразил свою радость несдержанным, но пока еще вполне приличным образом. Радость, достойную столь мучительного ожидания этой встречи, о которой он так долго мечтал. Словом, о каких приличиях может идти речь! Шаро гордо вскинул голову, и…
В эту секунду просвистела петля.
Он не услышал этого тонкою, короткого свиста, поскольку в ушах его звучал дикий зов предков и жалобный скулеж миллионов будущих Шаро, захотевших появиться на белый свет именно сейчас, сразу, непременно, а там — хоть трава не расти. Глаза не видели ничего другого, кроме гладкой коричневой спины подружки, и вдруг она исчезла… Это было ужасно…
Его соперники как сквозь землю провалились, словно их здесь никогда и не было. А проволочная петля все туже стягивала шею.
Шаро был очень крепкий деревенский пес — из пород пастушьих собак, но чем больше он рвался, тем глубже проволочная петля врезалась в горло. Его охватила невероятная ярость — законная ярость бессовестно обманутого, он бросился на обидчика, чтобы перегрызть ему горло, хотя никогда этого не делал и не предполагал, что такое возможно. Но из этого ничего не вышло. Петля была прикреплена к гибкому и прочному шесту, который не давал и шагу ступить. Боль стала невыносимой. Шаро повалился на землю полузадушенный и, хотя это было не в его характере, прекратил сопротивление.