Когда наступали сумерки, Витан выводил сытое стадо на дорогу, ведущую вниз, к селу. Овцы взбрыкивали, резвились, а Чернушка, подпрыгнув раз-два, чинно шла впереди, словно понимая, что ей, у кого на шее позванивал колокольчик, не пристало скакать с обочины на обочину.
Внизу блестела река, опоясывая село, среди зелени садов белели домики. Над селом плыл синеватый вечерний дымок.
После жатвы, когда поля пустели, Витан и дедушка Выльо пасли овец и ночью, при свете луны. Отара разбредалась по темной, хранившей дневное тепло стерне. Необъятное летнее небо было усыпано звездами, горы казались более далекими и низкими, словно они улеглись спать; внизу, на бескрайней равнине, сквозь дымку тут и там чернели леса; уставшее за день село почивало, окутанное легкими белыми крыльями тумана. Дедушка Выльо, набрав полную грудь воздуха, кричал что есть мочи:
— Ау-у-у!
Его низкий, хрипловатый голос разносился вдаль и вширь, нарушая тишину теплой ночи, и тотчас, будто эхо, с одного из окрестных холмов отзывался другой пастух:
— Ау-у-у!
И встряхнутся пастухи, сбросят сон. Витан же не выдерживал и часто незаметно для себя засыпал, лежа в какой-нибудь борозде и ведя бесконечный разговор со звездами. Его будила Чернушка — наклонившись над ним, она лизала языком ему лицо.
Высоко поднималась белая круглая луна, падала роса, овцы понемногу начинали ложиться. Тогда дедушка Выльо, громко и протяжно засвистев, гнал их обратно в загон. В теплые дни Витан перебирался со стадом через реку вброд, и тогда шерсть у Чернушки становилась белой и пушистой, как снег. Он не мог нарадоваться, глядя на нее, все ходил за ней следом, пробираясь сквозь лесные чащобы, приглядывал, чтобы клочья шерсти не оставались на колючих кустах. Даже осенью, когда овечье молоко становится густым, как сметана, Чернушка давала большую глиняную миску молока, доилась до самых холодов.
Другие овцы этой породы тоже были хороши, но ни одна не могла сравниться с ней ни шерстью, ни молоком… Мальчик глубоко задумался и не слышал, что ему говорят мать и сестра. Тетушка Здравка несколько раз окликнула его по имени. Он вздрогнул и опомнился.
— Ты что, оглох? — накинулась на него мать. — Не видишь, пропадает горемычная! И откуда вы взялись на мою голову, всю жизнь с вами возиться! Да подожди же ты, моя проворная! Поглядите на нее, она еще и нос воротит!
Тетушка Здравка пыталась разжать овце зубы и влить в рот похлебку с мелко нарезанным чесноком.
— Может, позвать дедушку Выльо? Он знает, как ее вылечить, — робко предложил Витан.
Бойка сердито покосилась на брата.
— Как же! Пойдешь людей будить среди ночи! Лучше бы помалкивал да помог чем. А то стоишь, как истукан!..
— Ты, что ли, будешь мне указывать? Тебя не спрашивают!
— Опять начинаете? Ну-ну, ешьте друг друга поедом! А потом и меня съешьте заодно! — с тихим отчаянием сказала тетушка Здравка и вдруг взорвалась: — Как завелись с самого утра, я сразу поняла: не к добру это. Чуяло сердце — быть беде… И вот — подыхает, окаянная! Вот так же повздорили вы в тот день, когда отца не стало…
Немного помолчав, она сказала уже мягче, задумчиво.
— Да вина-то, видать, не ваша. Что-то изнутри вас гложет…
Почти вся похлебка разлилась на пол и на подол тетушки Здравки, но немного жидкости все же попало в рот больной овечки. Морда у нее была искрой, прозрачная капелька повисла на черном волоске, будто скатившаяся слеза. Тетушка Здравка наклонилась, смахнула ее.
— Да она же вся горит, бедняжка! Господи, смилуйся! Самая лучшая наша овца. А шерсть-то у нее шелковая да мягкая, как душа человеческая!
Глаза у тетушки Здравки увлажнились, но она совладала с собой:
— Летом Чернушка молочком бы нас побаловала, а теперь…
— Теперь у нас останется тринадцать овец, — сказала Бойка.
Тетушка Здравка взглянула на дочь, потом перевела глаза на потолок, что-то прикидывая в уме, а когда вновь обернулась к детям, в ее глазах светилось новое, почти радостное чувство.
— Зато теперь будем платить деду Выльо триста девяносто. Правильно я подсчитала, а, Бойка?
— Правильно. Столько будет, если отнять тридцать.
— А ведь Юрьев день на носу… Откуда денег взять, ума не приложу! Холод-то какой!
Чернушка, вытянув шею, беспомощно лежала на полу и так тяжело дышала, что крупные завитки шерсти шевелились. Широко открытые помутневшие глаза казались красноватыми от отраженного в них пламени, изо рта текла слюна.
Сливовое дерево скреблось ветвями в темное окошко, словно какой-то ночной дух просился в дом.
Так они и сидели втроем в тишине, пока глаза у детей не стали слипаться. Тетушка Здравка задула лампу, и все улеглись спать. В другие разы, когда в доме гасили свет, за стенкой заводил песню сверчок. Но в эту ночь он так и не запел.
Наутро они нашли Чернушку на том же месте. На полу валялись недожеванные кусочки хлеба и чесночная шелуха. Тетушка Здравка потрогала овцу с одного, потом с другого боку — труп уже окоченел. Витан предложил не стричь ее красивую шерсть.
— Ты что, рехнулся? — засокрушалась мать. — Такую шерсть — да в землю! Пострижем ее в последний раз, нету тут греха…
Но ни Витан, ни сама тетушка Здравка не решились взяться за ножницы. Более твердая и хладнокровная Бойка позвала на подмогу соседских ребят, и они выволокли овцу на задний двор.
А тетушка Здравка и Витан, подогнав телегу к загону, принялись бросать на нее вилами навоз — надо было вывезти его на изголодавшиеся нивы.
Белый ягненок с черными отметинами бегал от овцы к овце, тычась мордочкой в их густую шерсть и жалобно блея.
Перевод С. Литвиненко.
ЭМИЛИЯН СТАНЕВ
ОДИН
1
Черный как смоль зверек лежал посреди узкой площадки точно котенок, подобрав под живот лапы. В темноте его тонкое тело казалось еще более длинным, чем на самом деле, похожим на суковатую палку, которую дождевые потоки приволокли сюда вместе с палыми листьями и ветками, что виднелись кругом на скалах. Одни только глаза, светившиеся, как фосфор, выдавали его.
Глаза были обращены к ущелью, где с однообразным плеском бежала река. Зверек отвернул свою плоскую голову, словно не подозревая, что там, на скале, впереди.
Выждав несколько минут, он вдруг встрепенулся и ударил по земле длинным хвостом.
С края скалы донеслось грозное шипение, за которым последовал короткий треск, будто щелкнул курок большого револьвера.
Зверек оскалил зубы, хвост заметался, глаза злобно впились в огромные ярко-красные глаза филина, который сидел на выступе скалы и зорко следил за каждым его движением.
Филин сидел нахохлившись и был похож на большой темный шар, слегка покачивающийся из стороны в сторону. Зрачки его зловеще скакали, словно в глубине глазниц горел пожар. Неподвижный взгляд завораживал и пугал. Но куница не испытывала страха — ее синевато-зеленые глазки поблескивали холодно и колюче, впиваясь, точно стальное лезвие, в пылающие зрачки птицы. Когда она оскаливалась, ее белые зубы сверкали в темноте, а по телу пробегала хищная судорога, как будто по нему пропускали электрический ток.
Вдруг с вершины скалы, где дремал черный неподвижный лес, вспорхнула какая-то тень. Она устремилась сначала к другому берегу, к деревне, но потом внезапно повернула к площадке.
Однако куница вовремя ее заметила и молниеносно шмыгнула в расщелину скалы. Там она оставалась до тех пор, пока самка филина не улетела бесшумное свое гнездо. Куница знала, что с наступлением утра чета филинов будет уже не столь опасна.
Вот уже несколько недель следила она за их возвращением в гнездо, терпеливо подстерегая удобную минуту, чтобы на них напасть. Внизу, в каменистом ущелье, находилась ее нора. Терпеть соседство филинов было невозможно. Они отнимали у нее добычу и ночью вели себя как полновластные хозяева всей округи. Их глаза пугали куницу и вместе с тем будили в ней жажду крови.