— Снова придется нам повоевать вместе, — сказал Атаев. — Только немцы — это враг посерьезней басмачей. Будет нам с тобою нелегко…
19 августа бригада стала грузиться.
Посвист ветра и бескрайние пески Каракумов потянулись навстречу эшелонам. Только через Казахстан, вкруговую, можно было добраться до Волховского фронта. Потому что в отчаянных попытках переломить ход войны заняли фашисты Северный Кавказ, водрузив над Эльбрусом знамя со свастикой, и уже черпали котелками воду из Волги.
Прогрохотали под колесами поезда пролеты моста через Амударью. Прощай, туркменский край! Прощай, великая река! Недавно Тахирову довелось переплыть Амударью на лодке — с середины оба берега скорее угадывались, чем были видны, и всем сердцем почувствовал тогда он себя маленькой, но неотторжимой частью этой могучей реки и этих, не достижимых для взгляда берегов. Он почувствовал себя защитником всей земли, и всей воды, и воздуха над этой рекою, и ветра, что гонит тучи над родной степью, и понял, что нет такой силы, которая могла бы сокрушить этот край, пока жив в нем хотя бы один, способный носить оружие человек.
И он поклялся себе, что никогда не попробует этой воды фашистский солдат.
Бухара, Самарканд, Ташкент, бескрайние степи Казахстана… И вот уже к северу повернули поезда. И вот уже русская земля, покрытая снегом, и вот уже мелькают русские ели, не меняющие своего зеленого наряда даже зимой, и с каждой минутой все ближе и ближе война и фронт.
* * *
Станция Крестцы. Эшелон за эшелоном прибывал сюда, рота за ротой сходила по трапам из вагонов.
Моросил холодный дождь. Леса, кругом леса. Порывистый ветер срывает с деревьев мокрые желтые листья, и, кружась, словно нехотя, падают они на землю, устилая дорогу красновато-желтым, мокрым покрывалом. Под валенками хлюпает черная жижа. Снег, еще два дня назад лежавший сплошной белой пеленой, растаял вдруг под дыханием теплого ветра, и все вокруг утонуло в снежно-водяной каше.
Взвод за взводом, рота за ротой, батальон за батальоном двигались к линии фронта. И знамя бригады приближалось вместе с ними к передовой, еще не обстрелянное знамя, еще не пропахшее порохом войны, еще не овеянное славой… Долгий путь, который предстояло пройти до победы славному знамени 87-й бригады, тоже начинался здесь, под непрерывным дождем, в тишине, нарушаемой лишь мирным шагом проходящих подразделений…
Тахиров вытащил свои карманные часы. Всего двенадцать. Полдень, а так темно. А, это из-за туч: темные, тяжелые, мрачные, они словно поглотили солнце.
Как непохожи были эти тучи на облака, на которые так любил смотреть Тахиров в просторной степи. Сколько раз он любовался ими, стоя на вершине высокой горы: украшением неба, венцом высоких гор, благодетелями степей были там белые легкие облака.
Здесь же словно сама природа оплакивала землю, которую топтали вражеские сапоги, и даже слезы туч взывали к ненависти и мести.
Лес кончился, и потянулись деревни. Люди стояли по обеим сторонам длинной деревенской улицы, люди, чей жизненный уклад был уже затронут войной, кто чувствовал на своем лице ее огненное дыхание. Старики, женщины и дети стояли молча, провожая взглядом обожженные нездешним солнцем лица бойцов, прибывших издалека, чтобы заслонить собою страну от разрушения и смерти.
Взвод за взводом, рота за ротой проходят по холмам, меж которых тускло сверкает гладь Ильмень-озера.
— Дальше Ильменя немец не прошел, — сказал кто-то. Да, Ильмень-озеро, священное место для русского человека, такое же священное, как древний Новгород, в котором уже хозяйничают фашисты. Но только ли русское сердце обливается кровью при мысли о том, что в самом сердце русской земли, среди башен Новгородского кремля слышится лающий фашистский говор? Нет, то же чувствует и сердце туркмена, ибо то, что свято для России, свято и для него, и каждый будет считать эти леса, холмы и перелески порогом собственного дома, оставить который на поругание врагу равносильно измене.
И снова редеют леса. Артиллерийская канонада доносится сюда отзвуками близкого смертельного грома. Стройные сосны по обеим сторонам дороги истерзаны осколками. А вот и деревня, вернее, то, что от нее осталось, — кирпичные трубы, развалины, запах гари.
Здесь уже побывала война.
С каждым шагом все отчетливее и сильней грохот артиллерии, с каждым шагом все ближе война. Все чаще и чаще встречаются сгоревшие села, братские могилы, развалины, обрушившиеся окопы. Раздетые, сожженные леса, обрубки деревьев; словно птицы смерти, клекочут пулеметы, пробивающие недолговечную, неверную тишину.
Каждый хочет вернуться с войны живым, каждый хочет вернуться с победой и потому невольно думает о смерти. Каждый. И разве Тахиров сделан из другого материала? Нет, он такой же, и так же напряженно бьется в его груди сердце, когда он думает о жизни и смерти. «Айдогды, — говорит он себе, — ты вступаешь в смертельный бой! Ты и раньше воевал, но разве стоял перед тобой когда-нибудь такой враг, вооруженный до зубов могучей техникой, танками и самолетами, самонадеянный, коварный и сильный, считавший себя призванным повелевать миром, враг, убежденный в своем расовом превосходстве над тобой и тебе подобными, враг, не знающий ни снисхождения, ни жалости? Ты и только ты можешь остановить этого врага, стать на его пути, только ты можешь помешать ему, и тебя он захочет убить в первую очередь. Но ты не должен думать о гибели, нет. Ты должен ценить свою жизнь, потому что она нужна твоей родине, твоим детям, твоим друзьям, товарищам по великой и беспощадной битве. Твоя жизнь — это смерть для твоих врагов. Поэтому не надо думать о смерти, Айдогды. Все смертны, и жребий этот еще не миновал никого. Но как разнится жизнь от жизни, так и разнится от смерти смерть. Подумай о смерти, Айдогды, подумай о ней в последний раз и забудь навсегда, до того часа и той минуты, пока она сама не найдет тебя, и тогда постарайся отдать свою жизнь подороже. Как сказал некогда Поладов: «Лучше мгновенно сгореть в борьбе, чем сто лет прожить в тусклом ожидании смерти…»
* * *
В полной темноте стоит Тахиров, прислонившись грудью к мерзлой земле бруствера. Ну и погода в этих краях: позавчера шел дождь, вчера пошел снег, а ночью ударил вдруг такой мороз, что все живое попряталось или омертвело, и даже воздух словно закоченел, стал колючим и злым.
Вот она, передовая. До фашистских позиций рукой подать. Их скрывает густая темнота, но они совсем рядом — выйди из окопа, пробеги сто метров, и ты окажешься во вражеских траншеях.
У немцев тишина. И похоже, они не догадываются, что туркменская бригада под покровом ночи в это время заменила на передовой прежних защитников этих рубежей.
Еще темно, но рассвет уже близок. И скорее угадывается, чем видна, линия фронта, прочерченная кривыми зигзагами траншей. Пора. Тахиров крепко обнимает своего старого друга Мамеда Широва, который остается здесь, в боевом охранении вместе со своим отделением.
— До свиданья, брат Мамед. Держись. Держись крепко.
Им известно, что нет на фронте более ответственного и более опасного задания, чем держать боевое охранение. Тем более здесь, где немецкие позиции совсем рядом, много ближе, чем свои, до которых надо пробираться по неглубокому ходу сообщения, тянущемуся посреди ровного поля почти километр.
— Прощай, земляк. Мы не подведем.
Нелегко придется Мамеду, думал Тахиров, возвращаясь из боевого охранения по уже засыпанному снегом ходу сообщения. Надо что-то придумать, ведь днем пробраться тут почти невозможно, разве что ползком, а пока проползешь километр! И никак не выходили из головы последние слова Мамеда, сказанные на прощанье:
«Кто знает, друг, что ждет вас… Если что… напиши домой. Только сам напиши, своею рукой!»
Не должен был думать об этом Мамед. Не к месту такие слова.