— Иными словами, мы должны к каждому классовому врагу подходить с полными и законными доказательствами вины?
— Именно так. И только так, товарищ Поладов.
— А если вина видна невооруженным глазом? Что ж, выходит, только потому, что враг пытается нас обвести вокруг пальца, мы не должны доверять нашим собственным людям?
— Это все тот же старый спор, — устало сказал Лукманов. — Мы должны полностью доказывать вину каждого человека, которого берем под стражу. Если мы с железной последовательностью не будем следовать принципам законности, то рано или поздно это беззаконие обратится против нас самих. Беззаконие — страшное оружие. Какое-то отступление от закона возможно только при наличии чрезвычайных обстоятельств. Сейчас таких обстоятельств нет, и нет у нас никакого права преследовать людей, поддаваясь только подозрениям.
— Мы ведем последний и решительный бой против старого мира. Разве это не чрезвычайные обстоятельства? Я поклялся бороться против баев, и я не успокоюсь, пока не выведу их всех до одного.
— Тебе известно, что Гочак никогда не был ни баем, ни богачом.
— Он волк в овечьей шкуре. Был разбойником, разбойником и остался. Сейчас мы наступили ему на хвост, а упустим — при первой же возможности схватится за оружие.
— Хотел бы — не стал бы ждать. Докажите, что вы правы, тогда и арестовывайте. А пока я требую его освобождения.
— Можешь на меня жаловаться, Лукманов, куда хочешь. Но отпустить Гочака я не позволю.
Этот разговор, так и оставшийся между ними, окончательно испортил их отношения.
* * *
По аулу шел человек, одетый в городской черный костюм, в шляпе, с ярко-желтым чемоданом в руке и с папиросой, лихо торчавшей изо рта. И только когда он подходил ближе, люди с изумлением узнавали в нем бывшего муллу Сахиба и по старой памяти вежливо здоровались с ним.
Поприветствовав толпу, собравшуюся возле магазина, бывший мулла остановился и поправил галстук.
— Со старым покончено, — заявил он ошеломленным односельчанам. — Теперь забудьте навсегда, что меня звали когда-то Сахиб-мулла. Теперь меня надо называть товарищ Мавыджаев. Я буду заведовать школой.
Достав из кармана пачку «Казбека», он открыл ее:
— Курите, не стесняйтесь.
Да, всего два каких-нибудь года провел бывший мулла на курсах учителей, а изменился настолько, словно в аул вместо него вернулся какой-то другой человек. Он не просто порвал со своим религиозным прошлым, он стал воинствующим безбожником. Никто, даже комсомольцы, не осмеливались сорвать флаги с могил, где похоронены святые. А Мавыджаев не побоялся.
— Не надо ничего бояться, — любил теперь повторять он. — Что такое грех? Пустое слово. Надо творить добро для народа, а если человек заблуждается и на том свете действительно существуют рай и ад, то и там все поступки людей будут взвешены на точных весах справедливости.
Новое здание школы находилось на южной стороне аула. И вскоре после ее открытия, погрузив весь свой скарб на телегу, завшколой перебрался в новое помещение. Прежний дом его возле старой мечети остался пустим; на полу валялись старые книги, тетради, рукописи…
— Смотрите, что я нашел в доме Сахиб-муллы. — И с этими словами Бабакули показал товарищам толстую рукопись в кожаном переплете.
— Что это?
— Махтумкули!
— Но ведь он буржуйский поэт, — сказал кто-то.
— Махтумкули не буржуй, — твердо возразил Бабакули. — Как тебе могла прийти в голову такая глупость? Разве буржуй стал бы страдальцем и борцом за справедливость? Подумай! Ведь в каждой его строчке слышится стон обездоленных.
Незаметно подошедший Мавыджаев выхватил книгу у него из рук.
— Это что такое? Похоже, что ты проповедуешь комсомольцам этого Махтумкули?
— Разве это запрещено?
— А еще комсомолец! Видно, что ты не читаешь газет. — И с этими словами бывший мулла достал из портфеля, с которым теперь не расставался, газету.
— Послушай, что здесь написано. Вот: «Махтумкули воспевал феодальный строй». Понял? И дальше: «Туркменская литература прошлого — это проповедь религии и патриархальщины». Понял? Это значит, что все старые поэты стояли за религиозные предрассудки и за старый строй. Читаю дальше: «Она, таким образом, была не только зеркалом, отражавшим проповедь мусульманства и борьбу между племенами, но и требовала соблюдения отживших прав, обычаев и правил жизни».
— Но ведь не могли же они в те времена быть безбожниками, — попробовал возразить Бабакули.
— Могли, не могли… Это нас не касается. Пусть даже и не могли, пусть даже они и не виноваты, все равно это — другая эпоха. Мы построим совсем другой мир. Новый! А все старое выбросим. Сожжем кибитки — построим дома из твердого кирпича, поломаем соху и мотыгу, будем пахать на тракторе, выбросим тельпеки, будем носить фуражки… ну и так далее. И ослов не надо будет разводить больше, да и лошадей тоже — все будут ездить в автомобилях…
Бывшего муллу слушали в почтительном молчании — от того, что он говорил, захватывало дух и кружилась голова.
— А теперь все за мной, — приказал Мавыджаев. — При вас буду уничтожать вредную литературу.
С этими словами он решительно зашагал к мечети.
Бабакули чувствовал себя обманутым, оскорбленным. С детства внушали ему благоговейное отношение к Махтумкули, с детства не слышал он ни разу, чтобы кто-нибудь осмеливался поносить великого страдальца, не раз бывал он свидетелем того, как прекращался самый яростный спор самых непримиримых односельчан, едва только ссылались на мнение Махтумкули. Как же так — веками был Махтумкули мудрецом, к которому народ прибегал в трудных случаях за советом, веками слыл лучшим, благороднейшим поэтом среди туркмен, и вот он уже «буржуй», и вот он уже не нужен, и бывший мулла хочет его уничтожить…
Что-то здесь было не так…
Бабакули побежал к Тахирову. Тот только что приехал из райцентра и расседлывал коня. Бабакули закричал еще издалека:
— Айдогды!.. Айдогды! Махтумкули хотят уничтожить!
Айдогды резко выпрямился:
— Какого Махтумкули? Откуда он?
— Сахиб-мулла… хочет бросить в огонь книгу Махтумкули…
Но что мог сказать своему старому другу Тахиров? Он только тяжело вздохнул и опустил голову. Если бы начальство приказало ему в эту минуту броситься в сабельную атаку на превосходящего его силой противника, он пошел бы на это не задумываясь. Но в вопросе о Махтумкули ему не дано познать истину. Может быть, ученые, объявившие великого туркмена «буржуем», увидели в его сочинениях то, что оказалось спрятанным от глаз непосвященных? Ведь пишут же в газетах, что старая литература не нужна новым людям, строящим новое общество, да и Сарыбеков, который теперь заведует районным отделом просвещения, любому и каждому тычет в нос ученой книгой, где Махтумкули причислялся к «представителям торговой буржуазии».
Во дворе старой мечети уже высились горою книги, обреченные на смерть. Мавыджаев бросил сверху книгу Махтумкули; упав на кучу других книг, она раскрылась.
С железными когтями хищник,
Мир, есть ли совесть у тебя? —
прочел Мавыджаев на раскрытой странице и почувствовал, что если сию же минуту, вот сейчас не подожжет костер, то в следующую у него уже не хватит на это сил. Дрожащими руками он плеснул из бидона керосин и зажег спичку.
— Эй, постой, — раздалось за его спиной, — погоди…
От неожиданности горящая спичка выпала из рук Мавыджаева, и тут же рвануло вверх чадящее керосиновое пламя.
— Погоди, товарищ Мавыджаев, — запыхавшись, крикнул Тахиров еще раз… но было уже поздно. Огонь охватывал все больше и больше книг, и они, словно испытывая боль, корчились и шевелились в пламени.
От нестерпимого жара Мавыджаев сделал шаг назад… потом еще… а потом повернулся и, опустив голову, побрел прочь. Он никак не мог забыть того ощущения, которое испытывал, когда нес к огню тяжелую книгу. До сих пор ему чудилось, что он ощущает биение в своей руке живого сердца. «А может, — мелькнула у него мысль, — а может, не надо было этого делать, не стоило уничтожать, сжигать. Зачем? Может, надо было просто оставить книги во дворе, пусть берут, кто захочет?» Но ведь он, Сахиб, во всеуслышанье обещал Сарыбекову, что сожжет все старые книги. Обмана Сарыбеков не простил бы. Запершись у себя в комнате, Мавыджаев до утра пил водку, но и сквозь черный водочный туман видел живые страницы книги с бессмертными словами, погибающие в жирном, чадном дыму.