– Какая-то часть меня легла в могилу вместе с бедняжкой Нелл, Мэри. Уж не знаю, может, веры мне недостает, но только сердце истомилось, сил моих нет.
Она пошла в дом и села в кухне, бледная как полотно и постаревшая сразу на десять лет. Ко всему безразличная, мать только пожала плечами, когда Мэри сказала, что позовет доктора.
– Слишком поздно, доченька, – сказала она, – уж семнадцать лет, как поздно.
И мама, которая никогда не плакала, стала тихо всхлипывать.
Мэри позвала старого доктора, который жил в Могане, того самого, что когда-то помог ей появиться на свет. Они ехали обратно в его двуколке, и доктор сказал, покачав головой:
– Я догадываюсь, что это такое, Мэри. Твоя мать не щадила ни души, ни тела с тех пор, как умер твой отец, и вот теперь сломалась. Не нравится мне это. Время-то нехорошее, девочка.
У ворот их встретила соседка, горя желанием сообщить дурную весть.
– Мэри, твоей матери хуже! – закричала она. – Она только что вышла из дверей, глаза как у призрака, вся дрожит и вдруг упала. Миссис Хоблин помогла ей, и Уилл Сирл тоже. Они обе занесли бедняжку внутрь. Они говорят, глаза у нее закрыты.
Доктор решительно растолкал столпившихся у двери зевак. Они с Сирл подняли с пола неподвижное тело и перенесли наверх, в спальню.
– Это удар, – сказал доктор, – но она дышит; пульс ровный. Я давно опасался, что она вот так внезапно однажды сломается. Одному Богу известно, да, может, ей самой, почему это случилось именно сейчас, по прошествии стольких лет. Теперь, Мэри, ты должна доказать, что ты достойная дочь своих родителей, и помочь матери. Только ты можешь это сделать.
Шесть долгих месяцев, если не больше, Мэри ухаживала за матерью, заболевшей в первый и последний раз в жизни, но, несмотря на все заботы дочери и врача, вдова не стремилась выздороветь. У нее не осталось желания бороться за жизнь.
Бедняжка, казалось, жаждала избавления и молча молилась, чтобы оно поскорее пришло. Она сказала Мэри:
– Я не хочу, чтобы ты жила так же трудно, как я. Это губительно для тела и души. После моей смерти тебе незачем оставаться в Хелфорде. Отправляйся к тете Пейшенс в Бодмин, это будет самое лучшее для тебя.
Бесполезно было уверять мать, что она не умрет. Она уже все решила.
– Я не хочу бросать ферму, мама, – возразила Мэри. – Я здесь родилась, и мой отец, и ты тоже из Хелфорда. Йелланы должны жить здесь. Я не боюсь бедности и того, что ферма захиреет. Ты семнадцать лет трудилась здесь одна; почему я не могу делать то же самое? Я сильная, я справляюсь с мужской работой, ты это знаешь.
– Такая жизнь не для девушки, – заявила мать. – Я жила так все эти годы ради твоего отца и тебя. Если женщина трудится для кого-то, это приносит ей покой и удовлетворение; но работать для себя – совсем другое дело. Тогда в этом нет души.
– В городе от меня не будет толку, – сопротивлялась Мэри. – Я ничего не знаю, кроме этой жизни на реке, да и знать не хочу. С меня хватает поездок в Хелстон. Мне лучше будет здесь, с теми курами, которые у нас еще остались, с зеленым садом, и со старой свиньей, и с лодкой на реке. Что я стану делать там, в Бодмине, с тетей Пейшенс?
– Девушка не может жить одна, Мэри. Она обязательно или повредится в уме, или впадет в грех. Одно из двух. Помнишь бедняжку Сью, которая каждое полнолуние в полночь бродила по кладбищу и звала любимого, которого у нее никогда не было? А еще тут была одна девушка, это случилось до твоего рождения, которая осиротела в шестнадцать лет. Так она сбежала в Фолмут и связалась там с матросами. Не видать нам покоя на том свете – ни мне, ни твоему отцу, – если ты не будешь в безопасности. Тетя Пейшенс тебе понравится: она всегда знала толк в веселье и забавах и сердце у нее большое. Помнишь, она приезжала сюда двенадцать лет назад? У нее были ленты на шляпке и шелковая нижняя юбка. Пейшенс тогда приглянулась одному парню, который работал в Трилуоррене, но решила, что слишком хороша для него.
Да, Мэри помнила тетю Пейшенс, ее кудряшки и большие голубые глаза, и как та смеялась и болтала, и как она приподнимала юбки, на цыпочках переходя через грязный двор. Тетушка была прелестна, как фея.
– Я не знаю, что за человек дядя Джосс, – сказала мать, – потому что я в глаза его не видела, да и никто не видел. Но когда десять лет назад, в День святого Михаила, твоя тетя вышла за него, она написала всякую восторженную чепуху, словно была девчонкой, а не женщиной тридцати с лишним лет.
– Они подумают, что я неотесанная, – медленно произнесла Мэри. – Наверняка тетя и ее муж – люди, хорошо воспитанные. Нам и говорить-то будет почти не о чем.
– Они полюбят тебя такой, какая ты есть, без всякого жеманства. Я хочу, чтобы ты мне пообещала, доченька: когда меня не станет, ты напишешь тете Пейшенс и передашь, что моим последним и самым большим желанием было, чтобы ты отправилась к ней.
– Я обещаю, – сказала Мэри, но на душе у нее стало тяжело и смутно.
Будущее казалось таким шатким и неопределенным, совсем скоро она лишится всего, что знала и любила, и даже знакомая исхоженная земля не поможет девушке пережить трудные времена, когда те настанут.
С каждым днем мать слабела; с каждым днем жизнь уходила из нее. Она протянула жатву и сбор урожая, дожила до первого листопада. Но когда по утрам стали сгущаться туманы и на землю опустились заморозки, когда вздувшаяся река потоком устремилась к бурному морю, а волны с грохотом стали разбиваться на отмелях Хелфорда, вдова беспокойно заворочалась в постели, хватаясь за простыни. Она называла дочь именем своего мертвого мужа и говорила о том, что давно прошло, и о людях, которых Мэри никогда не видала. Три дня больная прожила в собственном мире, а на четвертый день умерла.
На глазах у Мэри все, что она любила и знала, постепенно переходило в чужие руки. Живность продали на Хелстонском рынке. Мебель раскупили соседи. Одному человеку из Каверака приглянулся их дом, и он купил его. С трубкой в зубах новый хозяин расхаживал по двору и указывал, где и что он будет менять, какие деревья срубит, чтобы открылся вид. Мэри с молчаливым отвращением наблюдала за ним из окна, складывая скудные пожитки в отцовский сундук.
Она сделалась нежеланной гостьей в собственном доме: по глазам незнакомца из Каверака Мэри видела, как он хочет, чтобы она поскорее убралась, да и сама она теперь думала только о том, чтобы поскорее уехать. Мэри снова перечитала письмо от тети, написанное неразборчивым почерком на простой бумаге. Тетя писала, что несчастье, обрушившееся на ее племянницу, стало для нее потрясением, что она понятия не имела о болезни сестры и вообще так много лет прошло с тех пор, как она гостила в Хелфорде. «У нас тоже произошли перемены, о которых ты не знаешь, – продолжала тетушка. – Я теперь живу не в Бодмине, а почти в двенадцати милях от города, по направлению к Лонстону. Это дикое и уединенное место, и, если ты к нам приедешь, я буду рада твоей компании, особенно зимой. Я спросила твоего дядю; он не возражает, если только ты не болтлива, покладиста и согласна нам помогать, когда понадобится. Как ты понимаешь, он не может давать деньги или кормить тебя просто так. За жилье и стол ты будешь помогать в баре. Видишь ли, твой дядя – хозяин трактира „Ямайка“».
Мэри сложила письмо и убрала в сундук. Странное приглашение от той улыбчивой тети Пейшенс, которую она помнила.
Холодное, пустое письмо; ни единого слова утешения, никаких подробностей, лишь упоминание о том, что племянница не должна просить денег. Тетя Пейшенс, красавица в шелковой юбке, такая деликатная, – и вдруг жена трактирщика! Мама, должно быть, ничего об этом не знала. Это письмо совсем не походило на то, которое десять лет назад написала счастливая невеста.
Как бы то ни было, Мэри дала слово, и его нужно сдержать. Родной дом продан; здесь ей нет места. Как бы ни приняла ее тетя – она мамина родная сестра; только об этом и следовало помнить. Прошлая жизнь осталась позади – милая родная ферма и светлые воды Хелфорда. Впереди лежало будущее – и трактир «Ямайка».