Александра Николаевна царствовала у нас в квартире до 1943 года, — как и почему ее выставил сам отец, я расскажу еще. В ее обязанности входило самое тесное общение со мной и Василием. Она была едва тридцати лет, смешлива, еще недолго подвизалась в качестве «оперуполномоченной» и не успела стать чиновницей. Грузинская женщина по своей натуре для этой роли совершенно не годится. Она была, в общем, добра, и ей было естественнее всего подружиться с нами в этом доме, где для нее самой было все страшно, чуждо и угрожающе, где ее пугали ее собственные функции и обязанности… Она была несчастной пешкой, попавшей в чудовищный механизм, где она уже не могла сделать ни одного движения по своей воле, и ей ничего не оставалось, как, сообразно со своими слабыми способностями и малым умом, осуществлять то, что от нее требовали…
Она ходила со мной в театры — учебой моей занимались другие лица, но она как бы несла «общее руководство» моим воспитанием и проверяла меня, иногда заглядывая в тетрадки. Она плохо говорила по-русски, еще хуже писала’ и не ей было меня проверять, да она это и сама знала. Во всяком случае она контролировала круг моих школьных подруг и вообще знакомых, но круг этот был тогда до того ограничен, до того узок, я жила в таком микроскопическом мирке, что это не составляло для нее большого труда…
I Я уверена, что она потом благословляла тот день, когда ее убрали из нашего дома, где ей было жить несладко. Чтобы несколько компенсировать свою безотрадную и одинокую жизнь, она перевезла в Москву своих папу, маму, сестру, двух братьев; все они получили здесь квартиры, молодежь обзавелась семьями. Такие возможности ей предоставила ее «работа». Я потом в квартирах ее сестры, брата видела вдруг что-то из наших старых домашних вещей, выкинутых ею за «ненадобностью» из нашего дома…
У нас дома — конечно, не в комнатах отца, где никому нельзя было ни к чему прикоснуться, а у меня и брата — она стала «наводить порядок». С рвением истинной мещанки она выкинула вон всю старую мебель, приобретенную еще мамой, под предлогом, что она «допотопная», что надо обставиться «современной». Вдруг однажды вернувшись осенью с юга, я не узнала своей комнаты. Где мой обожаемый старый резной буфет — какая-то мамина давняя реликвия, перенесенная ею в мою детскую, — огромный пузатый буфет, где хранились в ящиках подарки, привезенные из Берлина мамой и тетей Марусей, бесчисленные дары от Анны Сергеевны? В верхних полках этого прекрасного универсального шкафа стояли покрашенные краской фигурки из глины, сделанные нами под руководством Наталии Константиновны, а внизу были сложены наши старые альбомы для рисования, тетради с рисунками, изложениями на русском и немецком языках… Моя няня считала нужным все это сохранять.
Александра Николаевна, мнившая себя культурным человеком (она училась два года в Индустриальном институте в Тбилиси, пока не попала в? работу в МГБ), сочла все это чепухой и выкинула вон вместе со шкафом, не подозревая, что выбрасывает дорогие воспоминания детства… Вон были выброшены и круглый стол со стульями, поставленные в моей детской еще мамой. Александра Николаевна заменила все это мебелью, действительно, более современной — но чужой, холодной, безликой, ничего не говорящей ни мне, ни другим…
Точно так же обошлась она и с комнатой брата, изъяв оттуда все, что напоминало нам старую нашу квартиру — удобную, уютную, где каждый уголок был обдуман мамой и приспособлен ею для наших нужд.
Моя няня терпела все это молча — она понимала, что возражать нельзя, да и бесполезно, а лучше всего терпеть, ждать и тем временем лелеять бедное дитя. Так же безропотно, негодуя про себя, она позволила выкинуть мои старые вещички, — а что было еще годным, то отправила в деревню своей внучке Кате, которая была чуть младше меня. Постепенно исчезали неведомо куда и мамины вещи, постоянно стоявшие до тех пор у меня на туалетном столике: красивая коробка из эмали с драконами, ее чашки, стаканчик, — у мамы не так уж много было безделушек. Все это куда-то исчезало, а мы уже знали, что по «новым» нашим порядкам, когда все вещи в доме считаются казенными, раз в год проводится инвентаризация, и все ветхое «списывается» и увозится неведомо куда.
Отец, существуя далеко и высоко, время от времени давал руководящие указания Власику, который был нашим неофициальным опекуном, как нас воспитывать. Это были самые общие указания: чтобы мы учились исправно, чтобы нас кормили, одевали и обували за казенный счет — не роскошно, но добротно и без выкрутас, — чтобы нас не баловали, держали больше на свежем воздухе (в Зубалово), возили бы летом на юг (в Сочи или в Мухолатку в Крыму). Это неукоснительно соблюдалось, опять же в самых общих чертах, а у ж какие результаты должно было дать все это — зависело исключительно от Бога и от нас самих.
В связи с такими общими установлениями в нашем образовании, возле меня неожиданно появилась, когда я поступила в школу, гувернантка Лидия Георгиевна. Я была неприятно поражена, прежде всего, ее внешностью: она была маленького роста, крашенная в рыжий цвет и горбатая. С первого же дня она вступила в постоянный конфликт с моей няней. Не знаю, что у них там вышло, что няня, обидевшись, уходит из комнаты, а Лидия Георгиевна истерически кричит ей вслед: «Товарищ Бычкова! Не забывайтесь! Вы не имеете права со мной так разговаривать!» Я посмотрела на нее и спокойно сказала: «А вы — дура! Не обижайте мою няню!»
С ней сделалась истерика. Она рыдала и смеялась, — я никогда не видела подобных вещей, — ругала меня, «невоспитанную девчонку», и мою «некультурную» няньку.
Дело улеглось, но мы с ней навеки стали врагами. Она учила меня немецкому языку и «помогала» делать школьные уроки. По сравнению с живыми, интересными уроками Наталии Константиновны это было убожество, скука, зубрежка. Немецкий я, с ее помощью, возненавидела, так же как и музыку: фортепиано, пьесы и экзерсисы, гаммы и даже нотные знаки, — за то, что она мне их трудно вдалбливала…
Пять лет она меня «воспитывала», являясь каждый день, враждуя с моей невозмутимой нянькой, мучая меня истериками, бесталанными уроками и бездарной своей педагогикой. Мы ведь привыкли к прекрасным педагогам, которых нам находила мама…
Через пять лет я не выдержала и взмолилась, прося отца убрать ее из дома. Отец и сам не симпатизировал горбунье, которая к тому же безумно кокетничала с каждым мужчиной. Отца от одного этого передергивало, и он освободил меня от нее. Больше гувернанток не было. Появлялись эпизодически в доме преподавательницы английского языка, так как отец решил, что надо бросить все к черту и изучать английский. Милым, жизнерадостным человеком была Татьяна Дмитриевна Васильчикова — толстуха с большой косой вокруг головы. Мы с ней подружились, ездили вместе в Сочи, и уроки ее были интересны, веселы и плодотворны.
Всю мою жизнь была рядом со мною моя няня Александра Андреевна. Если бы эта огромная, добрая «печь» не грела меня своим ровным постоянным теплом — может быть, давно бы я уже сошла с ума. И смерть няни, или «бабуси», как мои дети и я звали ее, была для меня первой утратой действительно близкого, в самом деле глубоко родного, любимого, и любившего меня, человека.
Умерла она в 1956 году, дождавшись возвращения из тюрьмы моих теток, пережив моего отца, дедушку, бабушку. Она была членом нашей семьи более чем кто-нибудь иной. За год до ее смерти справили ее семидесятилетие, — это был добрый, веселый праздник, объединивший даже всех моих вечно враждовавших между собою родственников, — ее все любили. Она всех любила, каждый желал сказать ей доброе слово.
Бабуся была для меня не только няней еще и потому, что ее природные качества и таланты, которые судьба не дала ей развить, простирались далеко за рамки обязанностей няни.
Александра Андреевна была родом из Рязанской губернии; деревня их принадлежала помещице Марии Александровне Бер. В этот дом попала в услужение и тринадцатилетняя Саша. Бер были в родстве с Герингами, а у Герингов служила нянина тетка Анна Дмитриевна, вырастившая праправнуков Пушкина, с которыми до последнего времени она жила в писательском доме на Плотниковом переулке. В этих двух семьях и у их родственников в Петербурге жила моя бабуся — в горничных, в поварихах, в экономках й, наконец, няней. Долгое время жила она в семье Николая Николаевича Евреинова, известного театроведа и режиссера, и нянчила его сына. На фотографиях тех лет бабуся — прехорошенькая столичная служанка с высокой прической и стоячим воротничком, — ничего деревенского в ней не осталось.