В том же 5-м классе мы приходили к 8 часам утра на нелегальные уроки грамматики польского языка (и древнепольского). Этот предмет очень интересно преподавал профессор Мечинский. К тому времени он вернулся из Сибири, куда был сослан за участие в восстании 1863 года. Его уроки я тщательно и подробно записывала и долго хранила записи у себя.
Недюжинной фигурой был преподаватель закона божьего ксендз Ян Гралевский, иезуит, человек очень образованный, прекрасный оратор. Его уроки по истории церкви в 5-м классе были интересны тем, что он иллюстрировал их репродукциями выдающихся произведений искусства на религиозные темы. Благодаря своему красноречию, умению увлечь своих слушателей этот человек оказывал огромное влияние на девичьи умы. Он доводил учениц, особенно в дни говения, прямо-таки до религиозного экстаза.
Этому способствовали специально создаваемая в эти дни театральная обстановка и особая атмосфера в школе. В одном из самых просторных классов устанавливался алтарь, утопающий в цветах Одуряющий запах цветов и ладана, полумрак, тишина, и в этой тишине проникновенный голос проповедника, грозящего ужасами ада за грехи, страстный шепот молитв, а затем церковное песнопение — все это вызывало необычное настроение. Нелишне будет упомянуть, что ксендз Гралевский сыграл немалую контрреволюционную роль во время революции 1905–1907 годов.
В гимназии строго запрещалось говорить по-польски не только в классе, но и вне его — в коридорах, на лестнице, в небольшом дворике. За этим неотступно следила немолодая классная наставница Вишнякова. Поэтому во время перемен мы или молчали, или говорили между собой шепотом. Насильственная русификация вела к тому, что гимназия давала знания не живого русского языка, а только книжного, и то лишь в ограниченных размерах.
Слово «социализм» я впервые услышала в 1898 году, будучи в 6-м классе гимназии в Варшаве, от своей школьной подруги Зоей Смосарской. Та не смогла мне толком объяснить, что такое «социализм», но из ее рассказа я все же поняла, что социалисты — это люди, борющиеся за свободу и лучшее будущее, за справедливый социальный строй, а царское правительство за это их преследует.
К нам домой иногда приходил, навещая мою мачеху, ксендз Матушевский. Мне вдруг пришло в голову в разговоре с каноником спросить, что значит «социализм». Помню, какое возмущение вызвал у него этот вопрос. Он осенил себя и меня крестным знамением.
— Откуда у тебя, дитя мое, такие мысли? — в ужасе спросил он почти шепотом. — Социалисты, — сказал он, — это выродки общества, это дети сатаны.
Но я не поверила ему. Однако с социалистами я столкнулась лишь осенью 1904 года. Весной 1900 года я окончила гимназию и провела так называемый пробный урок, что давало право преподавать в частных домах и частных учебных заведениях. Но продолжить образование мне удалось, так как женщинам был закрыт доступ в университет. А средств на то, что бы поехать учиться за границу или на Бестужевские курсы в Петербург, у меня не было. Я занялась музыкой. У нас был очень хороший преподаватель — студент последнего курса Варшавской консерватории литовец Игнас Прелгаускас. Он подготовил меня в консерваторию. В конце лета того же 1900 года я сдала экзамен в консерваторию и была принята на средний курс. Проучившись в консерватории всего лишь два года, из-за отсутствием средств мне пришлось уйти, не закончив даже второго курса. Плата за учебу в консерватории составляла 100 рублей в год.
В течение последующих двух лет я работала учительницей в частной начальной школе, а потом зарабатывала на жизнь частными уроками музыки для начинающих.
По воскресеньям или по вечерам я посещала так называемый летучий университет. Это был цикл лекций по отдельным предметам. Занятия проходили нелегально один или два раза в неделю, каждый раз в новом месте, на квартире у одной из немногочисленных слушательниц (6—10 человек). Лекции оплачивались слушательницами в складчину.
Зося Смосарская в свою очередь вовлекла меня в нелегальное учительское общество. Деятельность его носила сугубо просветительный характер, впрочем в весьма ограниченных размерах. Собрания общества проводились тайно один раз в несколько недель где-то на улице Новы-Свят, постоянно в одной и той же квартире какой-то зажиточной семьи, если не ошибаюсь, в квартире адвоката Гляса. На собраниях бывало человек 30 преподавательниц частных школ и домашних учительниц.
В тот период (1902–1904 годы) меня очень волновал вопрос о положении женщин. Поэтому из тем, предложенных для разработки в учительском обществе, я выбрала тему «Мужчина и женщина». Жадно набросилась я на рекомендованную литературу, надеясь найти в книгах ответ на вопрос, как преодолеть такое зло, как бесправие женщин и проституция.
В один из морозных дней конца января или начала февраля 1905 года, принеся Ванде полученную мной корреспонденцию, я застала у нее в залитой солнцем столовой высокого, худощавого незнакомца. Передо мной стоял светлый шатен с коротко стрижеными волосами, круглым бледным лицом без бороды, огненным взглядом проницательных серо-зеленоватых глаз.
Это был Юзеф, которого в тот день я увидела впервые. Но еще до этой встречи я слышала о нем от Ванды и других товарищей. Я слышала легенды о его революционной страстности, неиссякаемой энергии, мужестве и героических побегах из ссылки. Юзеф поздоровался со мной крепким рукопожатием. Меня удивило, что он знает обо мне, о той скромной партийной работе, которую я тогда выполняла. Он пристально посмотрел на меня, и мне показалось, что он видит меня насквозь. Он знал мою фамилию и, как оказалось, до своего приезда в Варшаву несколько раз присылал из Кракова письма на мой адрес.
Я отдала Юзефу принесенную почту и согласно требованиям конспирации сразу ушла, взволнованная и обрадованная неожиданной встречей.
В другой раз, придя к Ванде, я снова застала у нее Юзефа, но с ним тогда не виделась: он задремал в маленькой комнатке рядом со столовой после бессонной ночи, проведенной за работой. Позднее я узнала, что в тот период своей бурной партийной деятельности в первой половине 1905 года Юзеф не раз работал и ночевал в этой комнатушке.
Как сейчас вижу эту квартиру, залитую солнцем, как в тот памятный день, когда я там впервые увидела Юзефа.
Настоящего его имени и фамилии я, конечно, не знала. Только несколько лет спустя, в 1909 году, когда Судебная палата приговорила Феликса Дзержинского на вечное поселение в Сибирь, я узнала настоящее имя и фамилию Юзефа из газет, сообщавших об этом процессе.
Вернувшись в Краков, я продолжала помогать Юзефу приводить в порядок архив, писать письма, между строк которых он вписывал лимонной кислотой конспиративные партийные тексты товарищам в Варшаву, Лодзь, Ченстохову, Домбровский угольный бассейн. Я надписывала адреса на конвертах, так как почерк Юзефа был хорошо известен полиции и жандармам и письма с адресами; написанными его рукой, могли быть перехвачены и подвергнуты просмотру.
В это же время я начала помогать Юзефу переписывать материалы для «Червоного Штандара». Мы сидели в проходной комнатке-кухоньке Юзефа за его маленьким письменным столиком. Я диктовала с рукописей, присланных из Берлина, а Юзеф писал мелким бисерным почерком, очень четко и разборчиво на маленьких листочках бумаги специального формата для удобства пересылки.
Через несколько дней после общепольской конференции СДКПиЛ Юзеф, измученный непомерной работой, обратился с просьбой предоставить ему недельный отпуск Он предложил мне совместный поход в Татры.
Мы выехали из Кракова утром 28 августа. Юзеф, который постоянно недосыпал, заснул, у окна вагона третьего класса. Приехав в Закопане, Юзеф зашел на минутку к сестре Юлиана Мархлевского, которая там жила, и одолжил у нее трость-топорик. Мы спустились к озерам. Там кружилось много птиц. В Юзефе проснулся охотник. Он жалел, что у него не было двустволки. Мы продолжали восхождение. Погода испортилась. На другой и на третий день лил проливной дождь. О подъеме на высокие и крутые горы не могло быть и речи. В первый день, несмотря на дождь, мы все же поднялись к озеру Чарны Став. Но Чарны Став был весь окутан туманом. На следующий день мы совершили прогулку в противоположную сторону долины, которую пересекал горный поток Он так стремительно и бурно катил по каменистому дну горного ущелья, что воды совсем не было видно — одна сплошная белая пена.