Ему стало ясно, что битва уже завязалась: с той стороны, куда был обращен его взор, нападавших вел некий Тевдегальд, крепостной церкви Сен-Венсан, которого епископ нередко высмеивал за его уродство и даже именовал обычно насмешливым прозвищем Изенгрин — в те времена этим словом в народе называли волка. Нападавшие кричали точно бешеные: «Коммуна! Коммуна!», приставляли к стене все лестницы, какие им удалось отыскать в городе, и во главе с Изенгрином лезли вверх, несмотря на стрелы и камни, которыми осыпали их епископ и его отряд. Наконец прелат, видя, что все неизбежно отступит перед подобной отвагой, столь необычной для таких людей, и что готовится последний приступ, против которого нет надежды устоять, покинул стену, чтобы укрыться в подвале церкви. Пересекая двор, он заметил, что ворота взломаны, несмотря на мужество Адона, которому было поручено их защищать, и что этот сеньор так решительно защищается при помощи копья и меча, что уже уложил троих из числа нападавших. Наконец, теснимый другими, Адон взобрался на обеденный стол, оказавшийся во дворе, «и поскольку, — говорит Гвиберт, — помимо ран, покрывавших всего его тело, у него были ранены и оба колена, он повалился на стол и в этом положении еще долго продолжал сражаться, нанося сильные удары тем, кто, так сказать, взял его в осаду; затем, лишившись сил, он был пронзен дротиком, пущенным в него каким-то простолюдином, и вскоре, во время пожара, уничтожившего дворец, обратился в пепел».
С гибелью Адона прекратилось всякое сопротивление: люди Изенгрина, взбиравшиеся на стены, соединились с теми, кто взломал ворота, и оба отряда принялись вместе искать прелата, «громко называя его, — как пишет далее Гвиберт, — не епископом, а мерзавцем».
Целый час прошел в этих напрасных поисках, отчего ярость этих людей только увеличилась, как вдруг они схватили какого-то слугу, который, испугавшись их угроз, знаком показал, что искать следует в стороне подвала. Они тотчас бросились туда и, поскольку там не было ничего, кроме огромных порожних бочек, принялись простукивать их, продырявливая те, что издавали гулкий звук, и прощупывая их мечами. Наконец, из одной бочки послышался пронзительный крик: это епископу проткнули бедро.
И тогда все мятежники, распаленные кровопролитием, собрались вокруг этой бочки, подняли крышку и увидели там человека в одежде слуги; на мгновение им показалось, что они обманулись. «Кто здесь?» — спросил Изен- грин. «Несчастный пленник», — ответил епископ. Тотчас же все громко закричали, ибо чутьем мстителей они узнали голос прелата, хоть и изменившийся от страха. Изенгрин схватил его за волосы и вытащил из бочки. Возможно, если бы несчастный был облачен в свои священнические одежды, сам вид церковных одеяний внушил бы уважение толпе, но его схватили в одежде слуги, и потому он был для мятежников всего лишь человеком, вероломным и бессовестным вымогателем. Осыпая пленника ударами, они с улюлюканьем поволокли его к клуатру причетников, где их поджидал весь народ.
Епископ прекрасно понимал, почему все остановились именно там: это было место казней. Он попытался умиротворить разъяренных людей и предложил им огромные деньги в качестве выкупа за свою жизнь, пообещал навсегда покинуть Лан и дать самые страшные клятвы, что никогда туда не вернется; наконец, епископ встал на колени перед теми самыми людьми, которых в течение десяти лет он видел стоящими на коленях перед ним. И тогда один из них, Бернар по прозвищу Брюйер, видя его в такой позе, взял тяжелую обоюдоострую секиру, которой он был вооружен, и одним ударом раскроил ему голову. Но, поскольку он еще дышал, эти мучители переломали ему во многих местах ноги и неспеша искололи все его тело. Что же касается Изенгрина, то он, заметив пастырский перстень на пальце того, кто только что был епископом, и не сумев сорвать его, так как рука у мертвеца была судорожна сжата предсмертной агонией, отсек этот палец и таким образом завладел перстнем. Затем труп, совершенно нагой, бросили на придорожную тумбу, и весь день каждый, кто проходил мимо, будь то мужчина, женщина или ребенок, непременно кидал в него камень или ком грязи и провожал отлетавшую душу епископа насмешками и проклятиями.[241]
Так погибла первая жертва первой народной революции — революции в городе, которую допустимо сравнивать с революцией в государстве, ибо цели у них сходны, независимо от того, какой круг людей, большой или малый, эти революции охватывают, и потому в своем развитии они проходят одни и те же этапы.
Прежде всего, это потребность улучшить положение подневольных людей в городе, выраженная в виде скромного требования о предоставлении независимости; скрепленное клятвой соглашение между господином и подневольными людьми;
добросовестное исполнение этого договора обеими сторонами;
забвение сеньором взятого на себя обязательства и нарушение им клятвы;
ответное действие народа, сопровождаемое всеми преступлениями черни, какие оно может за собой повлечь.
Такова революция в двенадцатом веке.
По прошествии шести столетий вся нация целиком испытывает те же потребности, какие тогда испытывал город. Но нация хочет чего-то большего, чем предоставление независимости: она хочет свободы, и требование свободы выставляет уже не горстка горожан, а огромный народ.
Этот народ голосом своих представителей скромно требует свободы; высшие сословия государства высмеивают это требование, представителей народа изгоняют из предоставленного им зала совещаний, и они собираются в Зале для игры в мяч;
учреждение Национального собрания;
составление текста договора, устанавливающего права народа и ограничивающего королевскую власть; добровольное принятие этого договора Людовиком XVI; клятва верности Конституции 1791 года;
нарушение королевской властью взятого на себя обязательства и забвение ею клятвы, добросовестно исполняемой народом;
ответное действие народа, который 21 января 1793 года воздвигает на площади Революции эшафот; смерть Людовика XVI, предателя и клятвопреступника.
Такова революция в восемнадцатом веке.
Тем не менее видно, что при всем сходстве поступательного движения этой революции с тем, как развивалась революция двенадцатого века, она отличается куда большими масштабами. Это уже не взбунтовавшийся город, а восставшая нация; это уже не епископ, которого убивают несколько горожан, а король, которого судит весь народ и казнит палач.
Лишь спустя шестнадцать лет после смерти епископа Годри, то есть в 1128 году, жители Лана добиваются если и не утверждения своей коммуны, ибо само слово «коммуна» вычеркнуто из текста нового договора как ужасное и отвратительное, то хотя бы установления мира.[242] В этот промежуток времени королевская власть отплатила им кровавым возмездием. Все горожане, захваченные с оружием в руках, были без права выкупа или помилования приговорены к повешению, а их мертвые тела, оставленные без погребения, стали добычей собак и хищных птиц.[243]
Этим мирным договором устанавливались на основе прежней хартии муниципальная судебная власть и твердая сумма налогов. Договор предусматривал также прощение прежних правонарушений и позволение изгнанникам вернуться в город, однако это прощение не распространялось на тринадцать горожан: Фулька, сына Бомара; Рауля Кабрисьона; Анселя, зятя Лебера; Эмона, вассала Лебера; Пайена Сейля; Робера; Реми Бю; Менара Дрея; Рембо из Суассона; Пайена Остелупа; Анселя Катр-Мена; Рауля Гастина и Жана Мольрена.[244]
Таковы незнакомые имена этих первых жертв борьбы за народное дело, изгнанных в двенадцатом веке и открывающих длинный проскрипционный список, перечень на тысячу страниц, каждая из которых исписана сверху донизу, а последняя завершается сделанной лишь вчера и еще не высохшей записью с именами Проспера и Жанна.
И пусть никто не обманывается: хотя между самоотверженностью одних и наказанием других пролегают семь столетий, действовать этих людей заставляет одно и то же убеждение, а подавляет их одна и та же власть.