И разве вы сами, в своей безмерной любви, не обязаны были бы, напротив, побудить меня рискнуть жизнью ради общего блага?
Скажи кто-нибудь, что я недооцениваю вашу любовь или что ваша любовь мало для меня значит, вы не поверили бы в это. Что направляет меня к смерти, как не преданность вам и Германии и не потребность доказать эту преданность своей семье и своей стране?
Матушка, ты спросишь: "Зачем я вырастила сына, которого любила и который любил меня, сына, стоившего мне стольких забот и стольких мук, сына который, благодаря моим молитвам и моему примеру, был так восприимчив к добру и от которого мне предстояло на склоне моего долгого и трудного жизненного пути получать такую же заботу, какую некогда я оказывала ему?!.. Почему же теперь он покидает меня?"
О моя добрая и нежная матушка, возможно, вы так спросите; однако разве не могла бы задать такой вопрос каждая мать? Но ведь тогда все обратится в слова, а нужно действовать! А если никто не захочет действовать, что станет с нашей общей матерью, которая зовется Германией?
Нет, ты не унизишься до таких жалоб, и если бы теперь, в этот час, никто не поднялся за дело Германии, ты, о благородная женщина, сама послала бы меня на битву. У меня есть два брата и две сестры, прекрасные, честные люди. Они останутся с Вами, матушка, а кроме того, Вашими сыновьями станут все дети Германии, любящий свою отчизну.
У каждого человека есть предназначение, которое ему надлежит исполнить; мое состоит в том, чтобы совершить задуманный мною поступок. Если бы мне предстояло прожить еще пятьдесят лет, я не смог бы прожить их счастливей, чем жил в последнее время.
Прощайте, матушка! Препоручаю Вас покровительству Господа, и да ниспошлет он Вам то блаженство, какое неспособны более омрачить никакие горести! Поскорей проведите своих внуков, которым я так хотел быть нежным другом, на самую высокую вершину наших прекрасных гор; и пусть там, на этом алтаре, воздвигнутом самим Господом посреди Германии, они принесут себя в жертву и дадут клятву взять в руки меч, как только у них достанет силы поднять его, и не выпускать до тех пор, пока все наши братья не соединятся ради борьбы за свободу, пока все немцы, получив либеральную конституцию, не станут великими перед Богом, могучими перед лицом недругов и сплоченными между собой.
Пусть же моя родина всегда возносит счастливые взоры к тебе, Всемогущий Отец! И да снизойдет твое безмерное благословение на ее нивы, готовые к жатве, и на ее армии, готовые к сражению, и да станет среди всех народов немецкий народ, признательный за благодеяния, какие ты на него изливаешь, первым, кто поднимается на поддержку дела человечности, ибо она есть твой образ на земле.
Ваш неизменно любящий сын, брат и друг
Карл Людвиг Занд.
Йена, 8марта 1819 года".
Занд сочинял это необычное письмо в два приема: первую половину в ночь с 7-го на 8-е, а вторую — в ночь с 8-го на 9-е. Когда оно было закончено, он написал вместо адреса: "Моим самым дорогим и самым близким", положил конверт на письменный стол, на самом видном месте, лег спать и заснул, как обычно. На рассвете, позаботившись взять с собой ключ от комнаты, он отправился в дорогу, предварительно арендовав свое жилье еще на семестр и заплатив вперед за два месяца. Путь его пролегал через Эрфурт и Эйзенах. 23-го, в девять часов утра, он поднялся на вершину небольшого холма, откуда открывался вид на Франкфурт. Там он на миг задержался, для того, чтобы, как позже он сам пояснил, поискать глазами то место, где его похоронят.
Прибыв в Мангейм, Занд отправился в гостиницу Вайнберга. Как водится, его попросили расписаться в книге постояльцев, и он вписал себя туда под именем Генрих; затем он осведомился, где находится дом Коцебу, и, когда ему сказали, что дом этот расположен напротив церкви иезуитов, попросил назвать букву и номер дома, чтобы не ошибиться.
Примерно в половине одиннадцатого Занд постучал в дверь государственного советника. Как выяснилось, Коцебу ушел в парк при замке, чтобы совершить утреннюю прогулку. Занд, сославшись на то, что у него срочное дело, попросил указать ему, по какой аллее любит прогуливаться Коцебу, и отправился на его поиски. Но то ли Коцебу избрал другой маршрут для прогулки, то ли Занд получил неточные сведения относительно костюма и внешности того, кто был ему нужен, но он не встретил его в парке или просто не узнал. Занд прогуливался до половины двенадцатого. Затем, потеряв надежду найти Коцебу в парке, он вернулся в гостиницу, решив вернуться к нему домой днем.
Было как раз время табльдота; Занд, выказывая полнейшее спокойствие, сел за стол. Разговор у сотрапезников зашел о богословии; и тогда Занд, с превосходнейшим аппетитом поглащая обед, стал развивать свои взгляды на бессмертие души и говорил с такой великой убежденностью и с таким красноречием, что все притихли, чтобы послушать его. Но вскоре, видя, какое действие производит его речь, Занд остановился и с улыбкой попросил у присутствующих прощения за то, что он так завладел беседой.
После обеда Занд поднялся в свою комнату; вероятно, он молился Богу. В три часа он вышел из гостиницы и снова направился к дому Коцебу.
В тот день советник устраивал званый обед; но, узнав, что утром к нему приходил какой-то молодой человек и настоятельно требовал поговорить с ним, он приказал, на тот случай, если этот юноша явится снова, впустить его. Поэтому, едва увидев и узнав Занда, слуга сообщил ему, что советник вернулся, и проводил его в рабочий кабинет, примыкавший к прихожей. Минуту спустя туда вошел Коцебу. Занд дождался, пока он прошел почти через всю комнату, и, когда за ним закрылась дверь, повторил сцену, которую мы описывали: он выхватил из кармана нож и поднес его к лицу Коцебу. Коцебу закрыл лицо руками. В то же мгновение Занд до упора вонзил ему в грудь лезвие ножа. Сердце оказалось пробито насквозь; Коцебу слегка вскрикнул и упал.
Но, каким бы слабым ни был этот крик, его услышала дочь Коцебу. Это была шестилетняя девочка, прелестное немецкое дитя с длинными белокурыми волосами, в белом платьице и голубым бантом на поясе, наподобие тех, какими Рафаэль украшал стан своих ангелов. Увидев, что отец лежит на полу, бедная малышка с рыданиями бросилась к нему и закричала: "Папа, папочка!" Занд не мог вынести этого душераздирающего зрелища детского горя и, внезапно увидев свой поступок во всей его жуткой наготе, вонзил себе в грудь, по самую рукоятку, кинжал, еще обагренный кровью Коцебу.
Однако, к его глубокому удивлению, он не упал; тем не менее глаза его на миг заволокла кровавая пелена, и ему стало понятно, что он попадет в руки слуг живым. Инстинктивное чувство самосохранения возобладало над решимостью покончить собой. Он обернулся, едва держась на ногах, открыл дверь, бросился к лестнице и столкнулся с семейством, явившимся на обед к Коцебу; увидев человека, испачканного кровью, с ножом в груди, гости испуганно закричали и расступились перед ним, вместо того чтобы задержать его. Занд выскочил на улицу, но, оказавшись на пороге, в десяти шагах от себя увидел солдат, явившихся на смену караула в замке. Занд решил, что они прибежали на крики, раздававшиеся ему вдогонку; возможно также, что у него ослабли ноги; он упал на колени в пяти или шести шагах от дома, сложил ладони и громко произнес короткую молитву, потом вытащил нож из раны, нанес себе второй удар рядом с первым и рухнул без сознания, крикнув:
— О Боже, прими мою душу!
Что же касается Коцебу, то он был мертв.
ТЮРЬМА
Патрулем командовал баденский майор Хольцунген. Он подошел к Занду, полагая, что тот мертв, но, увидев, что это всего лишь обморок, велел перенести раненого в больницу. Там Занд находился под строжайшей охраной, хотя в этом не было надобности, ибо его раны были настолько серьезными, что он едва мог говорить; дышать же он мог только лежа на спине. Одна из его ран все же зажила, но что касается второй, то, поскольку лезвие ножа прошло между подреберной плевой и плеврой, между двумя этими пленками образовалось кровоизлияние; поэтому, вместо того, чтобы дать ране затянуться, ее намеренно держали открытой и каждое утро откачивали оттуда скопившуюся за ночь кровь, как это делается при удалении гноя из грудной полости. Три месяца Занд находился между жизнью и смертью; тем не менее по прошествии трех месяцев состояние больного улучшилось в достаточной степени для того, чтобы его можно было перевезти в тюрьму. Там он встретился с г-ном Г… который ждал его и приготовил для него лучшую камеру: дело в том, что уже тогда Занда не считали обычным преступником. Впрочем, можно составить себе представление о том, как обращались с заключенным и какие муки он испытывал, из письма, помеченного словами "мой остров Патмос"; в этом письме, написанном отцу в январе 1820 года, он благодарит его за благословение, которое старик послал ему в день своего шестидесятисеми л етия.