— Совершенно уверен, сударь. Я при этом присутствовал.
— Как, сударь?! Вы при этом присутствовали! Вы видели, как умер Занд?
— Да, я видел, как он умер.
— Вы стояли в толпе!
— Нет, сударь, я стоял на эшафоте.
Я с удивлением посмотрел на него.
— Но на эшафоте, — сказал я, — обычно стоят только священник, осужденный… и палач.
— В тот день, сударь, там стояло четверо, ибо я не являюсь ни одним из тех, кого вы только что назвали.
— Но если так, сударь, то простите меня за довольно прямой вопрос: кто же вы тогда?
— Я начальник тюрьмы, где Занд содержался тринадцать месяцев.
— В таком случае, сударь, вы, должно быть, знаете немало бесценных подробностей об этом молодом человеке?
— Я храню его дневники, его письма, свои собственные воспоминания и его портрет, возможно, единственный, какой существует.
— Боже мой, сударь! — ответил я, приходя в восторг от того, что сумел столь неожиданным образом найти то, что искал, и в то же время опасаясь упустить представившуюся мне возможность. — Я иностранец, француз, как вы можете видеть, и путешествую по вашей поэтической Германии, чтобы собрать здесь все старинные и современные предания, какие мне удастся найти. Не соблаговолите ли вы поделиться со мной какими-нибудь из сведений, которыми вы располагаете?
— А с какой целью, сударь, собираете вы эти сведения?
— С самой что ни на есть патриотической для обеих наших стран, сударь; я слышал о Занде не как об обычном преступнике, но как о человеке, который надеялся спасти свое отечество, совершив акт величайшего самопожертвования. Во Франции, сударь, Занда по сей день знают лишь по имени и вполне могут спутать с каким-нибудь Мёнье или Фиески. Но каждому должно быть отведено то место, которого он достоин, даже если речь идет о мертвых. И потому я хотел бы, чтобы в глазах моих соотечественников Занд занял то место, какое он заслуживает.
— Но почему же, приехав с такими намерениями, вы на всякий случай не запаслись рекомендательными письмами к кому-нибудь в Мангейме?
— У меня было письмо к пастору Д… из Франкфурта; он прислал мне вот это письмо, адресованное доктору Видеману, хирургу из Гейдельберга.
— О да! — сказал он. — Этот человек может дать вам точнейшие сведения, но только относительно последних минут жизни Занда; к тому же он еще очень молод. Занд имел дело не с ним, а с его отцом.
— Но кто же этот господин Видеман? — спросил я.
— А вы разве не знаете?
— Нет.
— Это палач. Превосходный человек, который стал палачом, потому что им был его отец.
— Но вы ошибаетесь, в адресе стоит: "Доктор хирургии".
— Это немецкий обычай считать палачей хирургами, к тому же, знаете ли, должность "последнего судьи", или, как у нас говорят, "рубящего судьи", не вызывает здесь осуждения, как у вас во Франции. Здесь лалач может ходить в кафе и клубы, и если с ним не стараются сблизиться, то, по крайней мере, радушно принимают.
— Теперь меня больше не удивляет, что славный аббат Смете рассказал мне предание о черном кавалере.
— Вы знакомы с аббатом Сметсом?
— Так это он и дал мне письмо к пастору Д…
— Тогда я в обиде, что он забыл про меня; но позвольте мне, сударь, исправить его упущение: все имеющиеся у меня документы, которые касаются бедного Карла, в вашем распоряжении.
— О сударь, нет слов, чтобы выразить мою благодарность!
— Но вам потребуется целый день, чтобы разобраться с этими сведениями, — заметил мой собеседник.
— День, два, хоть неделю, если потребуется.
— Но вы же едете в Гейдельберг?
— Уже не еду!
— А ваша карета?
— Отправится назад в гостиницу.
— Ну что ж, сударь, так и сделайте. Вам ведь, наверное, необходимо дать какие-то указания; жду вас у себя.
— Буду у вас через полчаса.
— Вы будете желанным гостем, сударь.
И мы расстались: я отправился назад в гостиницу, а г-н Г., пошел приводить в порядок бумаги, которые он собирался передать мне.
Полчаса спустя я уже был у него.
Чтобы наш читатель понимал, о каких людях и каких событиях идет речь, нужно объяснить в нескольких словах, в каком состоянии находилась Германия, когда в Мангейме произошла та великая драма, о которой я собираюсь рассказать.
В главе, посвященной Бонну, мы уже говорили об успехе тайных обществ в среде немецких писателей. Эти общества, поощряемые самими монархами, которым они могли быть полезны, производили набор добровольцев и отправляли в Лейпциг и Ватерлоо почти всех университетских студентов старше шестнадцати лет. Эти молодые люди участвовали в кампаниях 1814 и^ 1815 годов, а затем вернулись в Гёттинген, Гейдельберг и Йену, чтобы продолжить образование. Но понятно, что после того, как они провели два или три года в армии, управлять ими стало не так-то легко; было нелепо обращаться, словно с детьми, с солдатами, которые были изуродованы шрамами, причем оставленными не рапирами и schlagers, а французскими саблями.
В итоге, в ходе своего рода внутренней университетской борьбы, развернувшейся после двух этих военных кампаний, сами профессора разделились на два лагеря: одни поддерживали власть, другие — молодых патриотов, столь жестоко разочаровавшихся в своих надеждах. В числе профессоров, вставших на защиту своих учеников, были доктора Окен и Луден; первый преподавал естественные науки, второй — историю.
К тому времени господин доктор Окен вот уже три года издавал периодический сборник под названием "Изида", посвященный исключительно естественным наукам, но когда г-н Окен увидел, что он сам и его ученики подвергаются нападкам и в области самых дорогих для него взглядов, и в области религиозной веры, ему стала понятна важность имевшегося у него в руках оружия, которое, будучи прежде безвредным, теперь, благодаря популярности журнала среди многочисленных подписчиков, могло стать грозным. В конце концов, доведенный до крайности, он решил сделать такую попытку, и в "Изиде" вдруг появилось несколько едких политических памфлетов, вызвавших восторг читателей и крайнее изумление властей. Тем не менее великий герцог Веймарский, превосходный государь, противник крутых мер, запретил наказывать г-на Окена; но за первыми статьями последовали новые, и Россия, Пруссия и Австрия единодушно потребовали отставки главного редактора "Изиды". Однако настойчивые просьбы великого герцога Веймарского, обращенные к трем державам, привели к тому, что ему удалось добиться поправки к этому требованию, равносильному приказу; в итоге г-н Окен должен был выбрать между кафедрой и журналом.
Этот ультиматум был предъявлен г-ну Окену, который ответил, что ему неизвестен закон, запрещающий совмещать эти две функции, и что вплоть до появления такого закона он сохранит и кафедру, и журнал. В ответ на это заявление, в июне 1819 года, он был уволен без суда и следствия, и постоянная комиссия законодательной палаты герцога Веймарского не только позволила осуществить этот государственный переворот, но даже одобрила его противозаконность.
Ученики г-на Окена выразили протест против его увольнения, преподнеся ему золотой кубок, на котором было выгравировано следующее философское изречение:
"Тебе предлагают абсент, пей вино!"
Господин Окен вновь взялся редактировать "Изиду", и журнал становился все более популярным, поскольку его редактор считался мучеником либеральных идей, которые в ту пору разделяла вся немецкая молодежь.
Господин Луден, со своей стороны, основал в 1814 году другой журнал, "Немезиду". Это издание, как указывает его название, имело целью разжигать ненависть к французам, и в этом качестве оно было принято и даже поддержано Священным союзом; но когда был заключен мир, а с ним пришло и разочарование немецкого народа, журналист обернул свое перо против тех, кто не сдержал святое слово, только что данное перед лицом всего мира. Разница состояла лишь в том, что г-н Луден, отличавшийся более спокойным и более сдержанным характером, чем его коллега г-н Окен, проводил свои атаки не так резко и с удивительной осмотрительностью, поскольку его статьи, в которых невозможно было усмотреть выпады против кого-то конкретно, предлагали лишь исторические дискуссии, касающиеся неопровержимых фактов, "Немезида" не дала повода для преследований, и ее недруги были вынуждены дожидаться благоприятного момента, чтобы нанести по ней удар. Ссора, произошедшая между Коцебу и г-ном Луденом, предоставила им эту возможность.