Литмир - Электронная Библиотека

— Было бы глупо этого не признавать, но, предупреждаю, вы меня ни в чем не уличите; я теперь выше таких подозрений: моя совесть чиста.

— В таком случае, сударыня, что вам от меня нужно?

— Я хочу, чтобы вы рассказали о своих сердечных делах.

— Вас это занимает?

— Больше, чем вы полагаете. У вас столько недругов! Говорят, вы этого лишены.

— Сердца или недругов?

— Я готова даровать вам и то и другое. И все же мы ждем подробностей.

— Расскажите, расскажите, — в свою очередь вскричала я, — меня уверяли, что это любопытная история!

— Чтобы подать вам пример, маркиза расскажет, что она делала сегодня утром.

Я согласилась, будучи не прочь упомянуть имя Ларнажа и поговорить о нем. Когда человек тем или иным образом любит, он не довольствуется только размышлениями и нуждается в отклике; это похоже на игру в мяч — невозможно играть в одиночку.

После моего рассказа, весьма неполного, естественно, Вольтер уже не мог более отказываться.

— Однако, — прибавил он, — раз уж вам так этого хочется, я скажу все, в отличие от госпожи дю Деффан: она утаила от вас самое интересное.

— Вы уверены?

— Ах, сударыня, вы уверены в этом куда больше, чем я. Начинаю. Я не стану говорить о моем отце, достойном господине Аруэ; о моем крестном отце аббате де Шатонё-фе; о моей благодетельнице мадемуазель де Ланкло — все это вы знаете. Между тем я обязан каждому из них частицей своего ума и своих чувств. Я перенял у нотариуса любовь к порядку и бережливость, у аббата-умницы — способность мыслить, а у Аспазии — ее склонности.

(То была сущая правда; никто еще не изображал Вольтера так достоверно.)

Мой отец не любил стихов, а я, к несчастью, хотел их сочинять, и мы поссорились. Отец определил меня к стряпчему, но я там не задержался; я бродил по полям, по городским улочкам и театрам, вместо того чтобы корпеть над описями и повестками. Господин Аруэ пригрозил мне отцовским проклятием, я же самоуверенно полагал, что он на это не решится, но ошибся; меня уже собирались выгнать из дома, но тут мой крестный отец пришел на выручку и отправил меня в Гаагу к своему брату маркизу де Шатонёфу. Сейчас, госпожа маркиза, вы будете посрамлены, ибо речь пойдет о моей первой любви. Я спрашиваю себя порой, сможет ли с ней сравниться какое-нибудь другое чувство, и отвечаю на это отрицательно. У меня уже никогда не будет тогдашних пристрастий и столь открытого сердца, как в ту пору; я уверен, что меня станут еще больше обманывать, но меня уже не будет так радовать, что я обманут, — словом, мне уже никогда не вернуть свои двадцать лет, а это неутешимая утрата.

— Вы так полагаете? — спросила маркиза. — Что касается меня, то я не хотела бы возвращаться в прошлое, коль скоро мне опять пришлось бы платить за ошибки молодости столь дорогую цену.

— Сударыня, это значит помещать капитал безвозвратно, а вам известно, что в этом случае проценты удваиваются.

XLV

— Итак, крестный отец отправил меня в Гаагу, — продолжал Вольтер, — я приехал туда в смертельной тоске и собирался взбунтоваться. Сначала я отказывался встречаться с кем бы то ни было и ограничивался семьей своего благодетеля; я читал и сочинял стихи, находя в этом спасение от отцовского гнева и считая источником всех своих бед.

Я часто бродил по сельской местности, столь необычной в Голландии; однажды вечером, когда я вернулся из одной деревни, где со мной гнусно обошлись, у меня вырвалось восклицание:

— Прощайте, утки, каналы, канальи!

Я направился в другую сторону и наткнулся на довольно живописное место. В то утро я, подобно госпоже дю Деффан, расположился на берегу ручья и взялся за перо; то были мысли, стихи, проза, сожаления — Бог весть какая смесь, отражавшая состояние моей души.

В то время как я изливал свои чувства, неожиданно появилась большая, очень красивая охотничья собака; она бросилась ко мне и в порыве радости разбросала все мои бумаги. Я не смог удержаться от негодующего возгласа на чистейшем французском языке; тотчас же послышался заливистый смех и веселый окрик с превосходным парижским акцентом, поразивший мой слух. Я обернулся: передо мной стояли три девушки, одна из которых была на редкость красива; две другие тоже были красивы, но рядом с ней терялись.

Я поднялся, слегка смутившись; девушки продолжали смеяться; самая красивая держалась немного поодаль и была чуть серьезнее остальных. Я пробормотал какие-то извинения, и они стали хохотать еще больше; вдоволь повеселившись, самая старшая сказала мне, по-прежнему смеясь:

«Вы француз, не так ли, сударь? Ни один mein herr[9] во всей Голландии не способен так браниться».

Согласитесь, то было странное начало знакомства. Я заметил, что в жизни все необычное, даже невозможное, удается лучше всего остального.

Я вновь обрел способность мыслить, померкшую в лучах этой царственной красоты, и сказал нечто довольно остроумное; барышня спросила в ответ, как меня зовут.

У меня не было причины это скрывать, и я ответил.

Мне было девятнадцать лет, и мое имя провинилось тогда только перед моим отцом.

«Господин Аруэ, — промолвила девушка, — мы благодарим вас за проявленную вами любезность, и, отдавая ей должное, нам подобает ответить вам тем же. Мы дочери госпожи Дюнуайе, известной французской изгнанницы и, как вы, возможно, знаете, занимаем отнюдь не простое положение в обществе».

Эта девица была маленькой гордячкой, достойной дочерью своей матери, а другая — ее подругой; красавица, которая ничего не говорила, была вторая мадемуазель Дюнуайе; она не походила на своих близких и явно заслуживала лучшей участи. Услышав слова сестры, прелестное создание сильно покраснело и сказало:

«Извините нас, сударь; моя сестра и моя подруга, вероятно, изволят забавляться и не намерены вас смущать; это шутка, и они не понимают ее значения. Вам известно, кто мы такие, мы знаем ваше имя и никоим образом его не забудем. Навестите мою матушку, сударь; она не простила бы нас, если бы мы вас не пригласили, не проявив к вам должного уважения».

«Я ни у кого не бываю, мадемуазель, ни у одной живой души; я страдаю, я грущу…»

«Может быть, вы несчастны? — перебила меня юная красавица. — Ах, сударь, в таком случае приходите к нам».

Ее слова сопровождались такой трогательной улыбкой и таким ангельским взглядом, что мое сердце забилось чаще.

«Я приду, мадемуазель, приду!.. — воскликнул я. — Кто устоял бы перед вашей просьбой?»

«Сударь, только приходите не за тем, чтобы плакать, — подхватила старшая сестра, — дома мы предпочитаем смеяться».

Я охотно сказал бы этой гордячке что-нибудь обидное; она это поняла и принялась надо мной подтрунивать. Если бы не сестра, не знаю, как бы я с ней обошелся; вместо этого я попросил оказать мне милость, позволив проводить их домой. К моей просьбе отнеслись благосклонно; мы вместе вернулись в город, я проводил их до дома, но отказался войти в него, невзирая на уговоры; мне надо было побыть в одиночестве.

Прекрасное лицо мадемуазель Дюнуайе, ее нежный голос, ее робкий взгляд, ее грусть поглотили все мои мысли и чувства. Днем и ночью я думал только о ней; между тем я еще не ответил на сделанное мне предложение и однажды утром получил письмо, полное чрезвычайно ласковых упреков, — их адресовала мне сама госпожа Дюнуайе. Она приглашала меня приехать на следующий день на обед.

Вам, вероятно, известно имя этой выдающейся интриганки, прибегавшей к бесконечным уловкам, чтобы заставить всех говорить о ней, и много лет существовавшей за счет своих пасквилей, наветов и литературных поделок — всевозможной грязи, какую только способен извергать порочный ум в сочетании с неискренним сердцем и беспринципной совестью.

Я это знал, но дочь интриганки ни в чем не была виновна; ее дочь была прекрасной, как день, трогательной, кроткой, исполненной очарования; я готов был любить девушку вдвойне за ее красоту и за ее злосчастие. Я долго колебался, но наконец решился и написал госпоже Дюнуайе очень учтивое письмо, извиняясь за промедление и принимая приглашение.

56
{"b":"811917","o":1}