— Что это? — спросил Филипп.
— Это ларец с ожерельем, который его величество соблаговолил прислать мне после моего представления в Трианоне.
Филипп побледнел, когда рассмотрел, какой это был дорогой подарок.
— Если мы продадим эти драгоценности, — продолжала Андре, — мы где угодно можем прожить безбедно. Я слышала, что один только жемчуг оценивается в сто тысяч ливров.
Филипп захлопнул ларец.
— В самом деле, очень дорогое ожерелье, — согласился он, забирая у Андре королевский подарок. — Сестра! У тебя, я полагаю, есть другие драгоценности?
— Да, дорогой друг, но они не идут с этими ни в какое сравнение. Впрочем, они украшали туалет нашей матери много лет назад… Часики, браслеты, серьги отделаны бриллиантами. Еще есть портрет. Отец хотел все продать, он говорил, что все это уже вышло из моды.
— Но это все, что у нас осталось, последние наши средства, — сказал Филипп. — Мы отдадим золотые вещи в переплавку, продадим камни из портрета. За это мы выручим двадцать тысяч ливров и на эти деньги, мы, двое несчастных, сможем жить вполне достойно.
— Но… этот ларец с жемчугом принадлежит мне! — заметила Андре.
— Никогда не прикасайся к этому жемчугу, иначе обожжешься. Каждая из этих жемчужин обладает необычными свойствами… Они оставляют пятна бесчестья на лбах, к которым прикасаются…
Андре содрогнулась.
— Я оставлю этот ларец у себя, сестра, чтобы передать его владельцу. Повторяю: это не наша вещь, нет, и мы на нее не претендуем.
— Как тебе угодно, брат, — отвечала Андре, дрожа от стыда.
— Дорогая сестричка! Оденься, чтобы нанести прощальный визит ее высочеству дофине. Держись с ней спокойно, почтительно, дай ей понять, что тебе жаль уезжать от столь благородной покровительницы.
— Да, мне в самом деле очень жаль, — в волнении прошептала Андре. — Это тем более тяжко в моем несчастье.
— Я сейчас отправлюсь в Париж, сестричка, и вернусь к вечеру. Мы уедем отсюда, как только я приеду. Расплатись пока со всеми долгами.
— Я никому ничего не должна — ведь Николь убежала… A-а, я забыла Жильбера…
Филипп вздрогнул: глаза его засверкали.
— Ты задолжала Жильберу? — вскричал он.
— Да, — самым естественным тоном отвечала Андре, — он с начала сезона поставлял мне цветы. Ты сам мне говорил, что иногда я бываю слишком сурова и несправедлива к этому юноше, а он очень вежлив… Я попробую отплатить ему иначе…
— Не ищи Жильбера, — пробормотал Филипп.
— Почему? Должно быть, он в саду, я его, пожалуй, вызову сюда.
— Нет, нет! Не стоит терять драгоценного времени… Я сейчас пойду через аллеи и найду его… Я сам с ним поговорю… Я с ним расплачусь…
— Ну, хорошо.
— Прощай! До вечера!
Филипп поцеловал у девушки руку; она сжала его в объятиях, и он услышал, как стучит ее сердце. Не теряя времени, он отправился в Париж, и вскоре карета остановилась у ворот небольшого особняка на улице Кок-Эрон.
Филипп был уверен, что найдет там отца. Со времени необъяснимой ссоры с Ришелье жизнь в Версале стала казаться старику невыносимой, и он пытался, как всякий человек действия, обмануть бездеятельность, перемещаясь с места на место.
Когда Филипп постучал в слуховое оконце калитки, барон с проклятиями мерил шагами небольшой сад особняка и прилегавший к саду дворик.
Заслышав стук, он вздрогнул от неожиданности и пошел отпирать сам.
Он никого не ждал и потому нежданный визит пробудил в нем надежду: в своем падении несчастный старик пытался ухватиться за любой сук.
Вот почему он встретил Филиппа с чувством досады, а также с едва заметным любопытством.
Однако едва он взглянул на своего юного собеседника и увидел застывшее выражение мертвенно-бледного лица и плотно сжатые губы, как ему тотчас расхотелось задавать вопросы, уже готовые было сорваться с языка.
— Вы? — только и произнес он. — Какими судьбами?
— Я буду иметь честь объяснить вам это в свое время, — отвечал Филипп.
— Что-нибудь серьезное?
— Да, это весьма серьезно.
— Вечно этот мальчишка пугает своими дурацкими церемониями!.. Ну, какую же новость вы мне принесли: приятную или неприятную?
— Ужасную! — торжественно промолвил Филипп.
Барон покачнулся.
— Мы одни? — спросил Филипп.
— Нуда!
— Не угодно ли вам будет войти в дом?
— Почему бы нам не поговорить на открытом воздухе, вот под этими деревьями?..
— Потому что есть вещи, о которых не говорят под открытым небом.
Барон взглянул на сына и, повинуясь его молчаливому приглашению, последовал за ним в комнату с низким потолком, придав себе невозмутимый вид и даже выдавив улыбку. Филипп уже отворил дверь.
После того как двери были тщательно заперты, Филипп подождал, пока отец подаст ему знак начинать. Когда барон удобно расположился в лучшем кресле гостиной, Филипп заговорил.
— Отец! — сказал он. — Мы с сестрой решили с вами расстаться.
— Как так? — в величайшем изумлении спросил барон. — Вы собираетесь отлучиться?.. А как же служба?
— Для меня службы больше не существует: как вы знаете, обещание короля не выполнено… к счастью.
— Я не понимаю, что значит "к счастью".
— Сударь…
— Объясните, как можно чувствовать себя счастливым, не став командиром отличного полка? Вы уж слишком далеко заходите в своей философии.
— Я захожу достаточно далеко, чтобы не предпочесть позор ради удачи, только и всего. Впрочем, не будем вдаваться в подобного рода рассуждения…
— Нет уж, черт побери, почему же не поговорить?!
— Я прошу вас!.. — проговорил Филипп так твердо, словно хотел сказать: "Я не желаю!"
Барон насупился.
— А что ваша сестра?.. Неужели и она забыла свои обязанности, службу у ее высочества…
— Отныне она должна пожертвовать этими обязанностями во имя других.
— Какого рода эти ее новые обязанности, скажите на милость?
— Насущно необходимые!
Барон поднялся.
— Самая глупая порода людей, — проворчал он, — это те, что обожают говорить загадками.
— Разве для вас загадка то, о чем я с вами толкую?
— Я не понимаю ни слова! — воскликнул барон, с апломбом, удивившим Филиппа.
— В таком случае, я готов объясниться: моя сестра уезжает, потому что вынуждена избегать бесчестья.
Барон расхохотался.
— Силы небесные! Что за примерные у меня дети! Сын оставляет надежду получить полк, потому что опасается бесчестья! Дочь отказывается от права табурета потому, что боится бесчестья! И взаправду вернулись времена Брута и Лукреции! Мое время, разумеется, было дурно: ведь оно ни в какое сравнение не идет с золотыми днями философии. Раньше, если человек замечал, что ему грозит бесчестье, а он, как вы, носил шпагу и брал, как вы, уроки у двух мастеров и трех полковых учителей фехтования, он прежде всего брал шпагу и закалывал виновника этого бесчестья.
Филипп пожал плечами.
— Да, то, что я говорю, малоубедительно для филантропа, который не выносит вида крови. Однако офицерами рождаются совсем не для того, чтобы стать потом филантропами.
— Я не хуже вашего понимаю, что такое долг чести, но пролитая кровь отнюдь не искупает…
— Пустые фразы!.. Так может говорить… философ! — вскричал старик, выглядевший в гневе даже довольно величественно. — Мне следовало бы сказать: трус!
— Вы хорошо сделали, что не сказали этого, — заметил Филипп, побледнев и задрожав от негодования.
Барон выдержал полный лютой ненависти угрожающий взгляд сына.
— Я уже говорил, — продолжал он, — и мои слова не лишены здравого смысла, как бы ни пытались меня убедить в обратном: бесчестье в нашем мире идет не от самого поступка, а от пересудов. Да, это так и есть!.. Если вы совершите преступление перед глухим, слепым или немым, разве вы будете обесчещены? Ну, конечно, вы сейчас приведете мне этот глупый афоризм: "Лишь преступление — не плаха нас позорит…" Такие речи хороши для женщин и детей, а с мужчиной, черт побери, говорят на другом языке!.. Я воображал, что мой сын — мужчина… Если слепой прозрел, глухой начал слышать, немой заговорил, вы должны со шпагой в руках выколоть глаза одному, проткнуть барабанные перепонки другому, отрезать язык третьему. Вот так отвечает обидчику, посягнувшему на его честь, дворянин, носящий имя Таверне-Мезон-Руж!