Он протянул руку и взял небольшую склянку, потом капнул из нее на рану.
— Смотри! — сказал он.
Под действием чудотворной жидкости кровь свернулась, ткань срослась, скрыв вену; рана затянулась настолько, что животворная влага, зовущаяся кровью, не смогла через нее просочиться.
На этот раз Бальзамо смотрел на старика с изумлением.
— Вот что я еще открыл! Что ты на это скажешь, Ашарат!
— Я скажу, что вы, учитель, величайший из ученых!
— Если я и не окончательно победил смерть, то, по крайней мере, нанес ей удар, от которого трудно оправиться, правда? Видишь ли, сын мой, у человека хрупкие кости, они иногда ломаются — я собираюсь сделать их крепкими как сталь. Если кровь начинает вытекать из человеческого тела, она уносит с собой и жизнь — я не позволю, чтобы кровь покидала тело. Плоть мягка и непрочна — я сделаю ее такой же неуязвимой, как у средневековых паладинов, чтобы об нее тупились острия мечей и лезвия топоров. Для этого нужно только одно: такой человек, как проживший триста лет Альтотас. Так дай же мне то, о чем я тебя прошу, и я буду жить целое тысячелетие. Дорогой мой Ашарат, это от тебя зависит. Верни мне молодость, верни силу моим мышцам, верни свежесть мысли, и ты увидишь, что я не боюсь ни шпаги, ни пули, ни рушащейся стены, ни дикого животного. В дни моей четвертой молодости, Ашарат, то есть прежде чем я доживу четвертый свой век, я обновлю лик земли и — клянусь тебе! — создам для себя и для обновленного человечества мир по своему вкусу: без падающих труб, без шпаг, без мушкетных пуль, без лягающихся лошадей. Тогда люди поймут, что гораздо лучше жить, помогая ближним и любя друг друга, чем терзать и убивать самих себя.
— Все это верно или, по крайней мере, возможно, учитель.
— Так принеси мне ребенка!
— Позвольте мне еще подумать и поразмыслите сами.
Альтотас бросил на ученика высокомерный, презрительный взгляд.
— Хорошо, иди, у меня еще будет время тебя убедить. Кстати сказать, человеческая кровь не настолько ценный ингредиент, что его нельзя было бы заменить каким-нибудь другим веществом. Иди! Я буду искать и найду. Ты мне не нужен. Ступай!
Бальзамо спустился по трапу. Он был молчалив и подавлен от сознания гениальности этого человека, который заставлял верить в невозможное и сам это невозможное творил.
LXI
СВЕДЕНИЯ
В эту долгую и богатую событиями ночь читатель имел возможность, словно мифологический бог, восседающий на облаке, проследовать из Сен-Дени в Ла Мюэтт, оттуда — на улицу Кок-Эрон, потом — на улицу Платриер, а с улицы Платриер — на улицу Сен-Клод. Графиня Дюбарри решила в течение этой ночи убедить короля в необходимости проведения новой политики, отвечающей ее интересам.
Особенно она настаивала на опасности, подстерегавшей их в том случае, если Шуазёлю удастся добиться расположения дофины.
Пожав плечами, король ответил, что ее высочество дофина еще ребенок, а г-н де Шуазёль — опытный министр, значит, опасаться нечего, потому что одна не умеет работать, а другой не способен развлекаться.
Довольный удачным словцом, он положил объяснениям конец.
Графине однако это было далеко не все равно: с некоторых пор она стала замечать со стороны короля некоторую невнимательность.
Людовик XV был кокетлив. Он обожал заставлять своих любовниц сходить с ума от ревности, но следил, правда, за тем, чтобы она не вызывала ссор и затянувшихся размолвок.
Графиня Дюбарри была ревнива из самолюбия и от страха. Ей большого труда стоило завоевать занимаемое положение; оно было слишком высоко и слишком далеко отстояло от отправной точки, чтобы она могла позволить себе, подобно г-же де Помпадур, терпеть при короле других любовниц, даже находить их для него, когда его величество скучал, что бывало с ним весьма часто.
Итак, будучи ревнивой, графиня Дюбарри хотела основательно изучить причины королевской небрежности.
Король произнес памятные слова, ни одному из которых сам он не верил:
— Я забочусь о счастье своей невестки и не уверен в том, что дофин способен ее осчастливить.
— Отчего же нет?
— Мне показалось, что в Компьене, в Сен-Дени и в Ла Мюэтт господин Людовик слишком пристально рассматривал чужих жен и очень мало внимания уделял своей.
— По правде говоря, если бы я этого не услышала от вас, ваше величество, я бы никогда не поверила: ее высочество дофина хороша собой.
— Чересчур худа.
— Она такая юная!
— А вы поглядите на мадемуазель Таверне, ведь она одного возраста с эрцгерцогиней.
— Ну и что же?
— Она необыкновенно хороша.
В глазах графини мелькнул огонек, предупредивший короля о допущенной им оплошности.
— А вы сами, дорогая графиня, — с живостью продолжал король, — в шестнадцать лет наверняка были пухленькой, как пастушки нашего приятеля Буше.
Эта маленькая лесть немного поправила положение, но удар был слишком сильный.
Графиня Дюбарри перешла в наступление.
— Значит, мадемуазель де Таверне очень красива? — жеманничая, спросила она.
— Понятия не имею! — сказал Людовик XV.
— Как? Вы ее расхваливаете и не знаете, красива она или нет?
— Я знаю, что она не тощая, только и всего.
— Значит, вы все-таки рассмотрели?
— Ах, дорогая графиня, вы толкаете меня в западню! Вам известно, что я близорук, и меня поразили формы, к черту детали! А у мадам дофины я, кроме костей, ничего не заметил, только и всего.
— У мадемуазель де Таверне вы заметили формы, как вы говорите, потому что у ее высочества — красота изысканная, а у мадемуазель де Таверне — вульгарная.
— Полноте! В таком случае выходит, Жанна, что и ваша красота не из разряда изысканных? Я думаю, вы шутите.
— Ага! Комплимент, — едва слышно прошептала графиня, — только предназначен он не мне! — И громко продолжала: — Я буду очень довольна, если ее высочество выберет себе привлекательных фрейлин. Как ужасно, когда при дворе одни старухи!
— Мне ли об этом говорить, дорогая? Я еще вчера толковал об этом дофину, но ему это безразлично. Вот образцовый муж!
— А не начать ли ей с мадемуазель де Таверне?
— Думаю, что так и будет, — отвечал Людовик XV.
— Откуда вам это известно?
— От кого-то я слышал.
— Она нищая.
— Да, зато знатная. Эти Таверне-Мезон-Руж — из хорошей семьи и верные слуги.
— Кто их поддерживает?
— Этого я не знаю. Но я тоже убежден, что они нищие.
— Очевидно, не господин де Шуазёль, тогда бы они уже лопались от пенсиона.
— Графиня! Давайте не говорить о политике, умоляю вас!
— Если я заметила, что Шуазёли вас разоряют, — это называется говорить о политике?
— Разумеется, — отвечал король и встал со своего места.
Час спустя его величество вернулся в Большой Трианон в прекрасном расположении духа оттого, что пробудил ревность, повторяя вполголоса, как вероятно, повторял бы Ришелье в тридцать лет:
— По правде говоря, ревнивые женщины — это довольно скучно!
Как только король удалился, г-жа Дюбарри встала и прошла в будуар, где ее ждала Шон, сгоравшая от нетерпения узнать новости.
— Ну, за эти дни ты достигла блистательного успеха, — заметила та. — Третьего дня — представление дофине, вчера — приглашение к ее столу.
— Верно. Да мне-то что?
— То есть как что? Ты знаешь, что в эту минуту сто карет спешат по дороге в Люсьенн в погоне за твоей утренней улыбкой?
— Мне жаль этих людей.
— Почему же?
— Они напрасно теряют время: ни кареты, ни люди не увидят утром моей улыбки.
— Не надвигается ли буря?
— Да, черт побери! Прикажите скорее подавать шоколад!
Шон позвонила.
Явился Замор.
— Мой шоколад! — приказала графиня.
Замор неторопливо повернулся и медленно, с важным видом стал отмерять шаги.
— Этот дурак хочет меня уморить! — закричала графиня. — Сто ударов кнутом, если сию минуту не побежит!