— Уверяю тебя, Планше, что я ничуть не скучаю, — отвечал д’Артаньян.
— Так что же в таком случае вы делаете, лежа как мертвый?
— Друг мой Планше, когда я участвовал, когда ты участвовал, когда все мы участвовали в осаде Ла-Рошели, в нашем лагере был араб, искусный стрелок из кулеврины. Это был смышленый малый, хотя и оливкового цвета. Так вот, этот араб, поев или поработав, ложился, вот как я лежу в данную минуту, и курил какие-то волшебные листья в трубке с янтарным наконечником; если же какой-нибудь проходивший мимо офицер упрекал его за то, что он вечно дрыхнет, араб спокойно отвечал: "Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать".
— Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, — промолвил Планше. — Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантов.
— Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.
— Да, и, бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.
— Да, да, Планше, совершенно верно.
— О, и у меня есть память!
— Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?
— С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой — глупым.
— Объяснись, Планше, объяснись.
— Лучше сидеть, чем стоять, — да, это верно, когда устанешь, в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся.) Лучше лежать, чем сидеть; но последнее утверждение: лучше умереть, чем лежать, — я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель, и если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь сказать, смертельно скучаете.
— Планше, ты знаешь господина Лафонтена?
— Аптекаря на углу улицы Сент-Медерик?
— Нет, баснописца.
— А-а-а… "Ворона и лисица"?
— Вот-вот. Я точь-в-точь его заяц.
— Разве у него есть и заяц?
— У него всякие звери.
— Что же делает его заяц?
— Раздумывает.
— Вот как?
— Планше, и я раздумываю, как заяц господина Лафонтена.
— Вы думаете? — с тревогой спросил Планше.
— Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает на размышления; надеюсь, ты согласен со мной?
— Однако, сударь, у вас вид на улицу.
— Черт возьми, как это весело!
— А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще пуще… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще больше.
— Ей-Богу, не знаю, Планше!
— Добро бы еще, — продолжал лавочник, — ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго.
И Планше тихонько засмеялся.
— Планше, друг мой, — упрекнул его д’Артаньян, — вы становитесь честолюбивы!
— Разве нет другого короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?
— Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Может быть, впрочем, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.
И д’Артаньян вздохнул.
— Господин д’Артаньян, — сказал Планше, — вы огорчаете меня.
— Ты очень добр, Планше.
— У меня есть одно подозрение, да простит меня Господь.
— Какое?
— Господин д’Артаньян, вы худеете.
— О-о-о! — воскликнул д’Артаньян, ударяя себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. — Это невозможно, Планше.
— Видите ли, — с чувством продолжал Планше, — так как вы худеете у меня…
— Ну?
— То я совершу что-нибудь страшное.
— Как?
— Да, да.
— Что ж ты сделаешь, скажи!
— Разыщу того, кто печалит вас.
— Ну вот, теперь ты говоришь о каких-то печалях.
— Да, у вас есть печаль.
— Нет, Планше, нет.
— Уверяю, что у вас есть печаль и от нее вы худеете.
— Я худею? Ты уверен в этом?
— На глазах… Малага!.. Если бы будете худеть и дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д’Эрбле.
— Что? — воскликнул д’Артаньян, подскочив на кресле. — Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д’Эрбле?
— Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите но — черт возьми! — я знаю то, что знаю.
После этого второго выпада Планше д’Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился на колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.
— Ну-ка, объяснись, — сказал он, — как ты мог произнести такое страшное кощунство, как мог ты поднять оружие на господина д’Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, духовное лицо, мушкетера, ставшего епископом?
— Я поднял бы оружие на родного отца, когда вижу вас в таком состоянии.
— Господин д’Эрбле — дворянин.
— Мне все равно, будь он хоть трижды дворянин. Из-за него у вас черные мысли, вот что я знаю. А от черных мыслей худеют. Малага! Я не хочу, чтобы господин д’Артаньян исхудал у меня в доме.
— Черные мысли из-за господина д’Эрбле? Объяснись, пожалуйста, объяснись.
— Уже три ночи подряд вас мучает кошмар.
— Меня?
— Да, вас, и во сне вы повторяете: "Арамис, коварный Арамис!"
— Я говорил это? — тревожно спросил д’Артаньян.
— Говорили, честное слово!
— Ну так что же? Ведь ты, друг мой, знаешь поговорку "Всякий сон — ложь".
— Нет, нет! Вот уже три дня, как, возвращаясь домой, вы каждый раз спрашиваете: "Ты видел господина д’Эрбле?"— или же: "Ты не получал писем на мое имя от господина д’Эрбле?"
— Что же тут странного, если я интересуюсь своим дорогим другом? — ухмыльнулся д’Артаньян.
— Это, конечно, вполне естественно, но не до такой степени, чтобы из-за этого уменьшаться в объеме.
— Планше, я потолстею, даю тебе честное слово.
— Хорошо, сударь, принимаю ваше обещание, так как знаю, что ваше честное слово священно…
— Мне больше не будет сниться Арамис.
— Прекрасно!..
— Я больше не буду спрашивать у тебя, получены ли письма от господина д’Эрбле.
— Превосходно.
— Но объясни мне одну вещь.
— Говорите, сударь…
— Я человек наблюдательный…
— Я это отлично знаю…
— Сейчас ты произносил странное ругательство… Я его никогда от тебя не слышал.
— "Малага!" — хотите вы сказать?
— Да.
— Я всегда так ругаюсь, с тех пор как стал лавочником.
— Но ведь так называется сорт изюма.
— Я ругаюсь так, когда я взбешен. Если я сказал "Малага!"— значит я перестал владеть собой.
— Но прежде я не слыхал от тебя ничего подобного.
— Это правда, сударь. Меня научили.
И, произнося эти слова, Планше подмигнул так хитро, что д’Артаньян внимательно взглянул на него.
— Эге! — протянул он.
Планше повторил:
— Эге!
— Вот как, вот как, господин Планше!
— Ей-Богу, сударь, — сказал Планше, — я не похож на вас, я не люблю предаваться размышлениям.
— Напрасно.
— Я хочу сказать — не люблю скучать, сударь. Жизнь так коротка, почему же ею не пользоваться?
— О, да ты эпикуреец, Планше!
— А почему же мне не быть им? Руки у меня ловкие, пишу ли я или отвешиваю сахар и пряности; ноги крепкие, танцую я или гуляю; желудок отменный, и ем хорошо и перевариваю; сердце не очень заскорузло… словом, сударь…
— Словом, Планше?
— Да вот… — протянул лавочник, потирая руки.
Д’Артаньян положил ногу на ногу.
— Планше, друг мой, вы меня огорошили. Вы предстаете предо мной и совершенно новом свете.
Планше, польщенный до последней степени, продолжал потирать руки с такой силой, словно хотел стянуть с них кожу.
— Значит, оттого что я простой человек, вы считали меня болваном?
— Браво, Планше, превосходное рассуждение.
— Извольте следить за моей мыслью, сударь. Я сказал, — продолжал Планше, — что без наслаждений нет счастья на земле.
— Совершенная правда, Планше! — перебил его д'Артаньян.
— Но так как наслаждения — вещь далеко уж не такая обыкновенная, то ограничимся утешениями.