— Виконт де Бражелон?
— Да, ваше величество. Отец виконта де Бражелона — граф де Ла Фер, который так удачно содействовал реставрации Карла Второго. О, Бражелон из рода храбрецов!
— Значит, он сын того вельможи, который приехал ко мне или, вернее, к Мазарини от имени короля Карла Второго с предложением заключить с ним союз?
— Совершенно верно.
— И этот граф де Ла Фер — храбрец?
— Государь, этот человек обнажал оружие за вашего отца большее количество раз, чем можно насчитать дней в жизни вашего величества.
Теперь Людовик XIV закусил губу.
— Хорошо, господин д’Артаньян, хорошо! И граф де Ла Фер ваш друг?
— Уже сорок лет, государь. Ваше величество видит, что все это началось не вчера.
— Вы хотели бы встретить этого молодого человека, господин д’Артаньян?
— Буду в восторге, ваше величество.
Король позвонил. Появился лакей.
— Позовите виконта де Бражелона, — приказал король.
— Как, он здесь? — спросил д’Артаньян.
— Он сегодня дежурит в Лувре с отрядом дворян принца Конде.
Едва успел король договорить, как вошел Рауль. Увидев д’Артаньяна, он улыбнулся ему очаровательной улыбкой, свойственной только молодости.
— Ну, Рауль, — встретил его д’Артаньян, — король позволяет тебе поцеловать меня. Только раньше поблагодари его.
Рауль поклонился с такой грацией, что король, ценивший все чужие достоинства, если только они не затмевали его собственных, залюбовался красотой, статностью и скромностью Бражелона.
— Виконт, — обратился к нему Людовик, — я просил принца Конде уступить мне вас и получил его согласие. Итак, с сегодняшнего утра вы состоите при моем дворе. Принц Конде был добрым господином, но, я надеюсь, вы ничего не потеряете от перемены.
— Да, будь спокоен, Рауль: служить королю неплохо, — заметил д’Артаньян, который, поняв характер Людовика, ловко играл на его самолюбии, конечно, соблюдая меру и приличие; он умел льстить даже под видом насмешки.
— Ваше величество, — сказал Бражелон тихим мелодичным голосом, с той свободой и непринужденностью, которую он унаследовал от отца, — я не с сегодняшнего дня служу вашему величеству.
— О да! Вы хотите напомнить мне о происшествии на Гревской площади. В тот день вы действительно хорошо за меня постояли.
— Ваше величество, я говорю не об этом. Как я могу напоминать о столь ничтожной услуге в присутствии такого человека, как господин д’Артаньян! Мне хотелось напомнить о случае, который был в моей жизни важным событием и побудил меня с шестнадцати лет посвятить свою жизнь службе вашему величеству.
— А что же это за случай? — спросил король. — Скажите.
— Когда я отправился в свой первый поход и должен был присоединиться к армии принца Конде, граф де Ла Фер провожал меня до Сен-Дени, где покоятся останки короля Людовика Тринадцатого, ожидая преемника, которого, надеюсь, Бог не пошлет ему еще долгие годы. Тогда граф предложил мне поклясться прахом наших властителей в том, что я буду служить королевской власти, олицетворенной в вас, государь, буду ей верен и в мыслях, и в словах, и в действиях. Я поклялся, и клятву мою услышали Бог и усопшие короли. За десять лет мне представилось гораздо меньше случаев, чем мне бы хотелось, сдержать свою клятву. Но я всегда был не более как солдат вашего величества и, переходя на службу к вам, меняю не господина, а только гарнизон.
Рауль умолк, поклонившись.
Он кончил, но Людовик XIV молчал, задумавшись.
— Клянусь Богом, — вскричал д’Артаньян, — отлично сказано; не правда ли, ваше величество? Как хорошо, как благородно!
— Да, — прошептал растроганный король, сдерживая свое волнение, не имевшее другой причины, кроме общения с такой возвышенной, благородной натурой, как Рауль. — Да, вы говорите правду, всюду вы служите королю. Но, переменив гарнизон, вы получите повышение, которого вполне заслуживаете.
Рауль понял, что король ничего не хочет прибавить, и потому с присущим ему тактом поклонился и вышел.
— Вы собираетесь сообщить мне еще что-нибудь, сударь? — спросил король, оставшись опять наедине с д’Артаньяном.
— Да, ваше величество, это известие я отложил на конец, потому что оно печально и облечет в траур королевские дворы Европы.
— Что вы хотите сказать?
— Ваше величество, проезжая через Блуа, я услышал печальную весть.
— Право, вы меня пугаете, господин д’Артаньян.
— Мне ее сообщил доезжачий, у которого на рукаве был черный креп.
— Может быть, мой дядя Гастон Орлеанский…
— Ваше величество, он скончался.
— И никто меня не предупредил! — воскликнул король, оскорбленный тем, что ему не сообщили о смерти дяди.
— Не гневайтесь, ваше величество, — сказал д’Артаньян, — парижские курьеры, да и вообще никакие курьеры в мире не скачут так, как ваш покорный слуга. Посланец из Блуа будет здесь только через два часа, а он едет быстро, ручаюсь вам; я обогнал его уже за Орлеаном.
— Мой дядя Гастон, — прошептал Людовик XIV, прижимая руку ко лбу и вкладывая в эти три слова самые противоречивые чувства, пробужденные воспоминаниями.
— Да, ваше величество, — философски заметил мушкетер, отвечая на мысль короля, — прошлое уходит.
— Правда, сударь, правда. Но у нас, слава Богу, есть будущее, и мы постараемся, чтобы оно не было слишком мрачным.
— Полагаюсь в этом отношении на ваше величество, — поклонился д’Артаньян. — А теперь…
— Да, правда. Я и забыл, что вы сделали сто десять льё. Идите, сударь, позаботьтесь о себе, ведь вы один из моих лучших солдат, а когда отдохнете, возвращайтесь ко мне.
— Ваше величество, и при вас, и вдали от вас я всегда к вашим услугам.
Д’Артаньян снова поклонился и вышел. Потом, словно приехав всего-навсего из Фонтенбло, он пошел отыскивать в Лувре Бражелона.
XXIX
ВЛЮБЛЕННЫЙ И ДАМА ЕГО СЕРДЦА
В Блуаском замке горели свечи у безжизненного тела Гастона Орлеанского, последнего представителя прошлого. Горожане слагали ему эпитафию далеко не хвалебного свойства; вдовствующая герцогиня, забыв, что в юности она так любила покойника, что бежала из отцовского дома, теперь, в двадцати шагах от траурной залы, углубилась в денежные расчеты. Вообще жизнь в замке текла своим чередом. Ни мрачный звон колокола, ни голоса певчих, ни пламя свечей, мерцавшее за оконными стеклами, ни подготовка к погребению не смущали парочку, которая сидела подле уже знакомого нам окна; оно выходило во внутренний двор из комнаты, принадлежавшей к так называемым малым апартаментам.
Веселый солнечный луч (ибо солнце, по-видимому, мало беспокоилось о потере, понесенной Францией) падал на двух собеседников.
Он был юноша лет двадцати пяти, маленький, смуглый, с хитрым живым лицом и огромными глазами, затененными длинными ресницами; его большой рот часто улыбался, показывая прекрасные зубы, а острый подбородок обладал редкой подвижностью. Во время разговора он нежно наклонялся к молодой девушке, которая, надо сказать, не отстранялась от него с той поспешностью, которой требовали строгие правила приличия.
Девушку мы знаем, так как уже видели ее однажды у этого самого окна под лучами такого же яркого солнца. Лукавство сочеталось в ней с рассудительностью. Она была очаровательна, когда смеялась, и красива, когда становилась серьезной. По правде говоря, она чаще бывала очаровательна, чем красива.
Собеседники были увлечены каким-то полушутливым, полусерьезным спором.
— Скажите, господин Маликорн, — спросила девушка, — угодно ли вам наконец поговорить разумно?
— А вы думаете, это легко, Ора? — возразил Маликорн. — Делать то, чего от тебя хотят, когда нельзя делать то, что можешь?
— Ну, вы, кажется, запутались в словах. Бросьте, мой дорогой, прокурорскую логику.
— Опять-таки немыслимо: ведь я чиновник… И вы меня упрекаете за то, что я стою ниже вас… Итак, я ничего вам не скажу.
— Полно, я и не думаю упрекать вас. Скажите, что вы собирались сказать. Говорите, я этого хочу.