“Это я помешал свершится преступлению, — сказал себе Горанфло, — мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли Божьей; как бы я хотел, чтобы Господь снова явил свою волю и помог мне позавтракать”.
Когда всадники проехали, наблюдатель вернулся в дом.
— Прекрасно! — сказал Горанфло. — Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть шесть денье, но я за нее выручу.
И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:
“Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать”.
Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.
Вдруг его лицо озарилось.
— Идея! — сказал он.
Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение “Необходимость — мать изобретательности ”.
— Идея! — твердил он. — И идея довольно удачная. Я скажу ему: “Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь”. Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я представлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его, можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение — мы воздержимся от молитв. А пока суд да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.
Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.
Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них выехал человек на лошади.
Горанфло подошел.
— Сударь, — начал он, обращаясь к всаднику, — если пять “Pater”1 и пять “Ave”[18][19] во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…
Всадник повернул голову к монаху.
— Горанфло! — воскликнул он.
— Господин Шико! — выдохнул пораженный монах.
— Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? — спросил Шико.
— Сам не знаю, а вы?
— Ну, со мной совсем другое дело, я-то знаю, — сказал Шико. — Я еду прямо вперед.
— И далеко?
— Пока не остановлюсь. Но ты, кум, — почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я кое-что подозреваю.
— А что именно?
— Ты шпионишь за мной.
— Господи Иисусе! Мне за вами шпионить? Да Боже упаси! Я вас увидел, вот и все.
— Когда увидел?
— Когда вы выслеживали мулов.
— Ты дурак.
— Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…
— Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Я купил этот щебень и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.
— Тогда дело другое, — сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. — Стало быть, я ошибся.
— И все же, ты сам что делаешь здесь, за городской заставой?
— Ах, господин Шико, я изгнан, — с сокрушенным вздохом ответил монах.
— Что такое? — удивился Шико.
— Изгнан, говорю вам.
И Горанфло, с важностью оправив складки рясы, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание ближних.
— Братья отторгли меня от груди своей, — продолжал он, — я отлучен от церкви, предан анафеме.
— Вот как? И за что же?
— Послушайте, господин Шико, — произнес монах, прижав руку к сердцу, — можете верить мне или не верить, но, слово Горанфло, я и сам не знаю.
— Может быть, тебя приметили прошлой ночью, куманек, когда ты шлялся по кабакам?
— Неуместная шутка, — строго сказал Горанфло, — вы прекрасно знаете, чем я занимался начиная с давешнего вечера.
— То есть, — уточнил Шико, — чем ты занимался с восьми часов вечера до десяти. Что ты делал с десяти вечера до трех часов пополуночи, мне неизвестно.
— Как это понять — с десяти вечера до трех пополуночи?
— Да так — в десять часов ты ушел.
— Я? — сказал Горанфло, удивленно выпучив на гасконца глаза.
— Конечно, я даже спросил тебя, куда ты идешь.
— Куда я иду? Вы у меня спросили, куда я иду?
— Да!
— И что я вам ответил?
— Ты ответил, что идешь произносить речь.
— Однако в этом есть доля правды, — пробормотал потрясенный Горанфло.
— Проклятье! Какая там доля, ты даже воспроизвел передо мной добрый кусок своей речи, она была не из коротких.
— Моя речь состояла из трех частей, такую композицию Аристотель считает наилучшей.
— В твоей речи были возмутительные выпады против короля Генриха Третьего.
— Да неужели?!
— Просто возмутительные, и я не удивлюсь, если узнаю, что тебя обвиняют в подстрекательстве к беспорядкам.
— Господин Шико, вы открываете мне глаза. А что, когда я говорил с вами, у меня был вид человека бодрствующего?
— Должен признаться, куманек, ты показался мне очень странным. Особенно взгляд у тебя был такой неподвижный, что я даже испугался. Можно было подумать, что ты все еще не пробудился и говоришь во сне.
— И все же, — сказал Горанфло, — какой бы дьявол в это дело не влез, я уверен, что проснулся нынче утром в “Роге изобилия”.
— Ну и что в этом удивительного?
— Как что удивительного? Ведь, по вашим словам, в десять часов я ушел из “Рога изобилия”.
— Да, но ты туда вернулся в три часа ночи, и в доказательство могу сказать, что ты оставил дверь открытой и я замерз.
— И я тоже, — сказал Горанфло. — Это я припоминаю.
— Вот видишь! — подхватил Шико.
— Если только вы говорите правду…
— Как если я говорю правду? Будь уверен, куманек, мои слова — чистейшая правда. Спроси-ка у мэтра Бономе.
— У мэтра Бономе?
— Конечно, ведь это он открыл тебе дверь. Должен тебе заметить, что, вернувшись, ты просто раздувался от важности, и я тебе сказал: “Стыдись, куманек, спесь не приличествует человеку, особенно если этот человек — монах”.
— И почему я так возгордился?
— Потому что твоя речь имела успех, потому что тебя поздравляли и хвалили герцог де Гиз, кардинал и герцог Майенский… Да продлит Господь его дни, — добавил Шико, приподнимая шляпу.
— Теперь мне все понятно, — сказал Горанфло.
— Вот и отлично. Значит, ты признаешь, что был на этом собрании? Черт побери, как это ты его называл? Постой! Собрание святого Союза. Вот как.
Горанфло уронил голову на грудь и застонал.
— Я сомнамбула, — сказал он, — я давно уже это подозревал.
— Сомнамбула? — переспросил Шико. — А что это значит — сомнамбула?
— Это значит, господин Шико, — в моем теле дух господствует над плотью в такой степени, что, когда плоть спит, дух бодрствует и повелевает ею, а плоть, раз уж она спит, вынуждена повиноваться.
— Э, куманек, — сказал Шико, — все это сильно смахивает на колдовство. Если ты одержим нечистой силой, признайся мне откровенно. Как это можно, чтобы человек во сне ходил, размахивал руками, говорил речи, поносящие короля, — и все это не просыпаясь? Разрази меня гром! По-моему, это противоестественно. Прочь, Вельзевул Vade retro, Satanas!1
И Шико отъехал в сторону.
— Значит, — сказал Горанфло, — и вы, и вы тоже меня покидаете, господин Шико. Tu quoque, Brute![20][21] Ай-яй-яй! Я никогда не думал, что вы на это способны.