Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.
Если бы у него были деньги! Но приор ответил на его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: “Ищите и обрящете”.
Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.
Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере, такое заключение можно было сделать из слов приора.
Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить свою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему настоятель монастыря св. Женевьевы, и в самом деле не проявили излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.
Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом поле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа — голые поля, а сзади шумный город, он уселся на дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.
Брату Горанфло недоставало только арфы для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом “Super flumina Babylonis” и послужили образом для бесчисленного множества печальных картин.
Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что время близилось к девяти, а это час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, удалившимся от мирской суеты, в году Божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.
Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу в бурный день.
Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было решение вернуться в Париж, пойти в монастырь, объявить аббату Фулону, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом — двойным бичом и in-pace[16][17],— лишь бы ему клятвенно обещали побеспокоиться о его трапезах, число коих он даже согласился бы сократить до пяти в день.
Эта мысль оказалась весьма навязчивой, она тревожила мозг бедного монаха добрую четверть часа и наконец сменилась другой, несколько более разумной: двинуться прямехонько в “Рог изобилия”, разбудить Шико, а если он уже проснулся и ушел, то вызвать его туда, рассказать, в каком горестном положении оказался он, брат Горанфло, из-за того, что имел слабость уступить его вакхическим призывам, рассказать и добиться таким путем от своего друга пенсии на пропитание.
Этот план занял Горанфло еще на четверть часа, ибо монах отличался здравомыслием, а идея сама по себе была не лишена достоинств.
Затем появилась и третья, довольно смелая мысль: обойти вокруг стен столицы, войти в нее через Сен-Жерменские ворота или Нельскую башню и тайно продолжать сбор пожертвований в Париже. Он знал теплые местечки, плодородные закоулки, маленькие улочки, где знакомые кумушки откармливают вкусную птицу и всегда готовы бросить в суму сборщика пожертвований какого-нибудь каплуна, скончавшегося от ожирения. В благодарном зеркале своих воспоминаний Горанфло видел некий дом с крылечком, в котором приготовлялись всевозможные соленья и варенья, приготовлялись главным образом для того — во всяком случае, брат Горанфло любил так думать, — чтобы в суму брата сборщика пожертвований в награду за его отеческое благословение можно было бросить банку желе из сушеной айвы, или дюжину засахаренных орехов, или коробку сушеных яблок, один запах которых даже умирающего заставил бы подумать о выпивке. Ибо, надо признаться, помыслы брата Горанфло были обращены к наслаждениям накрытого стола и к радостям покоя, и он не раз с некоторой тревогой подумывал о двух адвокатах дьявола, по имени Леность и Чревоугодие, кои в день Страшного суда выступят против него. Но мы должны сказать, что в ожидании сего часа достойный монах неуклонно следовал — хотя и не без угрызений совести, но все же следовал — по усыпанному цветами склону, ведущему к бездне, в глубине которой неумолчно воют, подобно Сцилле и Харибде, два вышенареченных смертных греха.
Именно поэтому последний план особенно улыбался Горанфло. Ему казалось, что он создан для такого существования. Однако выполнить этот план и вести прежний образ жизни можно было, только оставшись в Париже, а в Париже Горанфло на каждом шагу мог встретить лучников, сержантов, монастырские власти — словом, паству, весьма нежелательную для беглого монаха.
И, кроме того, перед ним вырисовывалось еще одно препятствие: казначей монастыря св. Женевьевы был слишком рачительный хозяин, чтобы оставить Париж без сборщика пожертвований, стало быть, Горанфло подвергался опасности столкнуться лицом к лицу со своим собратом, обладающим тем неоспоримым преимуществом, что находится при исполнении своих законных обязанностей.
Представив себе эту встречу, брат Горанфло внутренне содрогнулся, и было отчего.
Он уже устал от своих монологов и своих страхов, когда вдруг заметил, что вдали, у Бурдельских ворот, показался всадник; вскоре под сводами арки раздался цокот копыт.
Возле дома, стоявшего примерно в ста шагах от того места, где сидел Горанфло, всадник спешился и постучал в ворота. Ему открыли, и он исчез во дворе вместе с лошадью.
Горанфло отметил это обстоятельство, потому что позавидовал счастливому всаднику, у которого есть лошадь и который, следовательно, может ее продать.
Но спустя короткое время всадник — Горанфло узнал его по плащу — вышел из дома, направился к находившейся на некотором удалении купе деревьев, перед которой лежала груда камней, и спрятался между деревьями и этим своеобразным бастионом.
— Несомненно, он кого-то подстерегает в засаде, — прошептал Горанфло. — Если бы я доверял лучникам, я бы их предупредил; будь я похрабрее, я бы сам ему помешал.
В этот миг человек в засаде, не спускавший глаз с городских ворот, оглянулся по сторонам и заметил Горанфло, который все еще сидел, опираясь подбородком на руку. Присутствие постороннего, видимо, мешало незнакомцу. Он встал и с притворно равнодушным видом стал прогуливаться за камнями.
— Знакомая походка, — сказал себе Горанфло, — да вроде бы и фигура тоже. Похоже, я его знаю… но нет, это невозможно.
Вдруг неизвестный, в эту минуту повернувшийся к Горанфло спиной, опустился на землю, да с такой быстротой, словно у него подкосились ноги. Вероятно, он услышал цокот копыт, донесшийся со стороны городских ворот.
И в самом деле, три всадника — двое из них казались лакеями — на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.
Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.